В этот последний приезд оживление Лермонтова и его сверкающее остроумие казались неистощимыми.
Накануне отъезда он был молчалив и печален. Евдокия Петровна Ростопчина, устроившая в этот вечер прощальный ужин, не могла его развеселить.
— Итак, вы уезжаете… — сказала она, с грустью посмотрев на Лермонтова. — Бесконечно жаль!.. И я даже не смогу прочесть вам моих стихов, которые, конечно, никуда не годятся по сравнению с вашими!
— Как вы несправедливы к себе! — горячо возразил он.
— Нет, нет, не спорьте. Что-то привезете вы нам, когда вернетесь совсем? Ваша проза — совершенство.
— Когда вернусь? — повторил Лермонтов и, задумавшись, посмотрел на нее. — Мне кажется минутами, что я не вернусь больше.
— То есть как это? Вы решили остаться на Кавказе навсегда?
— Наоборот, — сказал он, — это решение не мое, а тех, кто меня туда посылает. Я хочу получить отставку и всецело заняться литературой. А мне отставку ни за что не хотят дать, а на Кавказе много свистит шальных пуль…
— Вы должны очень беречь свою жизнь, потому что она нужна России, — ласково сказала Ростопчина.
То же самое сказал ему Одоевский, прощаясь.
…Утром на почтамт к московскому мальпосту[46] пришел Аким Шан-Гирей. Он подошел к Лермонтову и, обняв его, заплакал.
Лермонтов повторил ему подробно все, что нужно передать Краевскому, о чем следует сказать Жуковскому. Шан-Гирей смотрел на Лермонтова и вытирал слезы.
— Ну полно, Аким! — сказал, улыбаясь, Лермонтов, целуя его мокрое от слез лицо. — Ты словно ребенок. Ведь это только бабушке простительно плакать, прощаясь со мной. Бедная бабушка! Надо же было, чтобы распутица не дала ей приехать! Кабы не этот проклятый приказ, съездил бы к ней в Тарханы, она бы и успокоилась. Ты поцелуй ей за меня ручки, Аким, и не оставляй ее. И не плачь, милый, право, не о чем! Да журналы, журналы присылай с каждой почтой!
Он отгонял от себя все опасения, отгонял свою тоску, но она вновь и вновь овладевала им, и только Столыпин, который ехал с ним вместе, рассеивал его печаль. Может быть, кончится скоро эта война, или, получив рану, он заслужит, наконец, отставку! Ах, если бы это сбылось, милый Монго!
ГЛАВА 10
— Le beau Столыпин, — спросил Лермонтов, — скажи ты мне на милость, что ты будешь делать теперь на Кавказе?
— То же, что и ты: воевать с горцами.
— Ну, а если я не буду воевать с ними?
— Как же это ты не будешь?
— Не знаю как. А славный будет денек нынче!
— Денек действительно чудесный, — отозвался Столыпин, — но меня в данный момент больше занимает то, что ты сейчас сказал. Как ты можешь не воевать, ежели тебя — и меня вместе с тобой — пошлют опять в дело? А это непременно так и будет, как только мы явимся. Ты приобрел славу храброго офицера, в особенности после боя при Валерике.
— Да, не успел я сказать тебе: я описал этот бой. И теперь, когда вспоминаю его и ту речку, которую утром видел такой чистой, с прозрачной водой, а после боя — красной от крови, то хотя знаю, что быть под нашей русской властью для горцев лучше, чем «под туркой», — не могу принять сердцем эти бои. Ведь в самом свободолюбивом горском народе есть немало людей, которые понимают пользу присоединения к России и хотят его. Так не лучше ли было бы и остальных убедить словом, а не пулями!
Бесконечные поля. Шум берез, а невдалеке от дороги все так же трудились мужики и бабы, точно это было их вечным уделом.
«Люди», — вспомнилось Лермонтову непонятное ему в детстве слово, которым ключница Дарья Григорьевна называла и тархановских и всех иных крестьян, продаваемых и покупаемых.
Подумать только, что этой же дорогой, уже ставшей знакомой, везли его на Кавказ еще в детстве!
Монго подремывал, читал, записывал иногда что-то в свою записную дорожную книжку, на почтовых станциях заказывал обеды. И хозяева, как всегда, добывали для него все, что он требовал, даже хорошее вино.
Жаркая пыль уже поднималась за колесами, и в полдень небо бледнело от зноя.
Тучи проходили стороной, где-то вдалеке проносились полосы ливня, но воздух свежел. Вечером Ваня достал фляжку с вином, и, попробовав его, Лермонтов одобрительно сказал:
— Хорошее вино! Где-то я его недавно пил? А, знаю! В Москве в ресторане, где познакомился с переводчиком Боденштедтом. Вот, Монго, славный немчик! Сантимента германского полон до отказа, и щечки такие розовые — ну просто прелесть! Я как увидел его, так и стал куролесить и князя Васильчикова дразнить.