Если к этому добавить накал межнационального и межрасового напряжения, то не покажется натяжкою сказать: что без РАСКАЯНИЯ вообще мы вряд ли сможем уцелеть.
Уж как наглядно, как дорого заплатило человечество за то, что во все века все мы предпочитали порицать, разоблачать и ненавидеть других, вместо того чтобы порицать, разоблачать и ненавидеть себя. Но при всей наглядности мы и к исходу XX века не хотим увидеть и признать, что мировая разделительная линия добра и зла проходит не между странами, не между нациями, не между партиями, не между классами, даже не между хорошими и плохими людьми — разделительная линия пересекает нации, пересекает партии, и в постоянном перемещении то теснима светом и отдает больше ему, то теснима тьмою и отдаёт больше ей. Она пересекает сердце каждого человека, но и тут не прорублена канавка навсегда, а со временем и с поступками человека — колеблется.
И если только это одно принять, тысячу раз выясненное, особенно искусством, — то какой же выход и остаётся нам? Не партийное ожесточение и не национальное ожесточение, не до мнимой победы тянуть все начатые накаленные движения, — но только раскаяние, поиск собственных ошибок и грехов. Перестать винить всех других — соседей и дальних, конкурентов географических, экономических, идеологических, всегда оправдывая лишь себя.
Раскаяние есть первая верная пядь под ногой, от которой только и можно двинуться вперед не к новой ненависти, а к согласию. Лишь с раскаяния может начаться и духовный рост.
Каждого отдельного человека.
И каждого направления общественной мысли.
Правда, раскаявшиеся политические партии мы так же часто встречаем в истории как тигро-голубей. (Еще политические деятели могут раскаиваться, многие не теряют людских качеств. А партии — видимо, вполне бесчеловечные образования, сама цель их существования запрещает им каяться.)
Зато нации — живейшие образования, доступные всем нравственным чувствам и, как ни мучителен этот шаг, — так же и раскаянию. Ведь «идея нравственная всегда предшествовала зарождению национальности», — пишет Достоевский («Дневник писателя»; его примеры: еврейская нация создалась лишь после Моисея, многие из мусульманских — после Корана). «А когда с веками в данной национальности расшатывается ее духовный идеал, так падает национальность и все ее гражданские уставы и идеалы». Как же обделить нацию правом на раскаяние?
Однако тут сразу возникают недоумения, по меньшей мере такие:
(а) Не бессмысленно ли это? Ожидать раскаяния от целой нации — значит прежде допустить грех, порок, недостаток целой нации? Но такой путь мысли нам решительно запрещен по крайней мере уже сто лет: судить о нациях в целом, говорить о качествах или чертах целой нации.
(б) Масса нации в целом не совершает единых поступков. А при многих государственных системах она даже не может ни помещать, ни содействовать решению своих руководителей. В чем же ей раскаиваться?
И наконец, даже если отвести два первых:
(в) Как может нация в целом выразить раскаяние? Ведь не больше чем устами и перьями одиночек?
Попытаемся ответить на эти вопросы.
[а] Именно тот, кто оценивает существование наций наиболее высоко, кто видит в них не временный плод социальных формаций, но сложный, яркий, неповторимый и не людьми изобретенный организм, — тот признаёт за нациями и полноту духовной жизни, полноту взлётов и падений, диапазон между святостью и злодейством (хотя бы крайние точки достигались лишь отдельными личностями). Конечно, всё это сильно меняется с ходом времени, с течением истории, та самая подвижная разделительная черта между добром и злом, она всё время колышется по области сознания нации, иногда очень бурно — и потому всякое суждение и всякий упрёк и самоупрёк, и само раскаяние связаны с определёным временем, утекают вослед ему и только напоминательными контурами остаются в истории.
Но ведь и отдельные личности так же неузнаваемо меняются в течение своей жизни, под влиянием её событий и своей духовной работы (и в этом надежда, и спасение, и кара человека, что изменения доступны нам и за свою душу ответственны мы сами, а не рождение и не среда!), — тем не менее мы рискуем раздавать оценки «дурных» и «хороших» людей, и этого нашего права обычно не оспаривают.
Между личностью и нацией сходство самое глубокое — в мистической природе нерукотворности той и другой. И нет человеческих доводов — почему, разрешая оценивать одну изменчивость, запрещать оценивать другую. Это — не более как условность престижа, может быть, и предусмотрительная против неосторожных употреблений.