Выбрать главу

Рассказ произвёл сильное впечатление. Особенно удались Иосифу последние секунды покойника Тимоши. Иосиф смахивал скупую мужскую слезу и бегал вдоль плинтуса, отмеряя размер семёновской ладони.

Размер этот, надо сказать, никому из присутствовавших не понравился. Мне он не понравился настолько, что я попросил Иосифа пройтись ещё разок. Я думал: может, давешний ликер не кончил ещё своего действия, и рассказчик, отмеряя семёновскую ладонь, сделал десяток-другой лишних шагов.

Иосиф обиделся и побледнел. Иосиф сказал, что если кто-то ему не верит, этот кто-то может выползти на середину стола и во всём убедиться сам. Иосиф сказал, что берётся в этом случае залечь у вентиляционной решётки с группой компетентных тараканов, а по окончании эксперимента возьмёт на себя доставку скептика родным и близким — если, конечно, Семёнов предварительно не спустит того в унитаз, как покойника Тимошу.

Иосифу принесли воды, и он успокоился.

Так началась наша жизнь при Семёнове, если вообще называть жизнью то, что при нём началось.

II

Первым делом узурпатор заклеил все вентиляционные решётки. Он заклеил их марлей, и с тех пор из ванной на кухню пришлось ходить в обход, через двери, с риском для жизни, потому что в коридоре патрулировал этот изувер.

Впрочем, спустя совсем немного времени, риск путешествия на кухню стал совершенно бессмысленным: не удовлетворившись заклейкой, Семёнов начал вытирать со стола объедки и выносить вёдра, причём с расчётливым садизмом особенно тщательно убирался поздно вечером, когда у всякого таракана только-только разгуливается аппетит и начинается настоящая жизнь.

Конечно, у интеллектуалов, вроде меня, имелось несколько загашников, до которых не могли дотянуться его конечности, но уже через пару недель призрак дистрофии навис над нашим непритязательным сообществом. Иногда я засыпал в буквальном смысле слова без крошки хлеба, перебиваясь капелькой воды из подтекающего крана (чего, слава богу, изувер не замечал); иногда, не в силах сомкнуть глаз, выходил ночью из щели и в тоске глядел на сородичей, уныло бродивших по пустынной клеёнке. Случались обмороки; Степан Игнатьич дважды срывался с карниза, Альберт начал галюцинировать вслух, чем регулярно создавал давку под раковиной: чудилось Альберту набитое доверху мусорное ведро — и Шаркун…

Ах, Шаркун! Вспоминая о нём, я всегда переживаю странное чувство приязни к человеку, — вполне, впрочем, простительное моему сентиментальному возрасту.

Конечно, ничто человеческое не было ему чуждо — он тоже не любил тараканов, жаловался своей прыщавой дочке, что мы его замучили и всё время пытался кого-нибудь из нас прихлопнуть. Но дочка, хотя и обещала куда-то нас вывести, обещания своего не выполнила (так и живём, где жили, без новых впечатлений), а погибнуть от руки Шаркуна мог только закоренелый самоубийца. Он носил на носу стекляшки, без которых не видел дальше носа, — и когда терял их, мы могли вообще столоваться с ним из одной тарелки. Милое было время, что говорить!

Но я опять отвлёкся.

Вскоре после гибели Тимоши случилось вот что. Братья Геннадий и Никодим во время утренней пробежки едва улизнули от семёновского тапка — и с перепугу сочинили исторический документ, известный, как Воззвание из-под плинтуса. В нём братья обличали Семёнова и призывали тараканов к единству.