Еще один пример дерзкого вторжения Эйдельмана в непрестижные исторические сюжеты связан со следственным процессом декабристов. Дореволюционная историография вообще не очень жаловала его своим вниманием — прежде всего из-за недоступности самих следственных материалов, введение которых в оборот началось только после 1917 г. Для советских же историков это была малоперспективная тема уже хотя бы потому, что достаточно сложно было объяснить покаянные речи и взаимооговоры большей части подследственных, исходя из принятых представлений о «моральном кодексе» истинного революционера, сложившихся, кстати, на более поздних этапах революционного движения. Поэтому их поведение на следствии или замалчивалось, или истолковывалось в духе расхожих ссылок на «ограниченность» дворянской революционности декабристов, на их оторванность от народа, на отсутствие в стране революционного класса и т. д. Нестойкость декабристов на следствии как бы «перекрывалась» соображениями о твердости их убеждений в последующие периоды жизни, на каторге и в ссылке.
В ходе работы над биографией Лунина Эйдельману стала очевидной узость и недостаточность этих объяснений, и он ринулся, буквально погрузился в скрупулезное изучение важнейшего, «интегрирующего» источника по теме — журналов и докладных записок царю Следственного комитета, тогда еще не опубликованных. В своей книге он не только воссоздал на этой основе историю следственного процесса в системе его разнообразных связей, динамике и глубочайшем драматизме, но и раскрыл эволюцию поведения на следствии множества декабристов сквозь призму их социально-психологических, идейных, этических и индивидуально-тактических мотиваций. Но всякий раз оставался при этом «внутри» эпохи, не соскальзывая на зыбкую почву перенесения современных политических понятий на реалии прошлого. В итоге едва ли не впервые в литературе было дано исторически достоверное описание этого феномена дворянской ментальности первой четверти XIX в. (Несколько лет спустя Эйдельман посвятил журналам и докладным запискам специальное источниковедческое исследование[9].)
Ко времени появления книги о Лунине вполне сложилось его историческое миросозерцание. Позднее он вспоминал: «Назрела потребность в личностно-психологическом подходе к истории XIX века. Сломал для себя стену между объективным и субъективным. Думал — что я, что мы?»[10] В этом знаменательном свидетельстве уже была заложена установка на преодоление отчуждения личности от чрезмерно «объективированного» вульгарным материализмом исторического процесса, на возрождение его человеческого, нравственного содержания, на «реабилитацию» «простой истории» (удачное выражение А. П. Чудакова[11]) живых людей в реальных обстоятельствах их повседневного существования.
Естественно, что при таком подходе центр внимания переносился с макропроцессов, с социологически абстрагированных закономерностей на микроуровень человеческого бытия, на первичную его клеточку — исторически конкретную личность, независимо от ее места в иерархии «вековых» ценностей, во всем богатстве ее внутреннего мира и ее связей с эпохой, сложно детерминированных «объективными» факторами. «Если мы серьезно стремимся вдохнуть, уловить аромат, колорит века, его дух, мысль, культуру, нам непременно нужно просочиться в тогдашний быт, в повседневность канцелярии, усадьбы, избы, гимназии…»[12] — так сам он точно выразил свое кредо. Можно даже сказать, что Эйдельман исповедовал некоторый культ личностной «микроистории» и с удовольствием повторял шутливое изречение одного близкого своего приятеля: «Макромир ужасен, микромир прекрасен». И такая история мыслилась им не как легковесное и эпатирующее противопоставление «истории закономерностей», а глубоко и ответственно: «Меж тем потребность в человеческой истории не проходила никогда, — настаивал он в рецензии на книгу Н. И. Павленко о А. Д. Меншикове, — и в наше время есть все возможности для такой науки: мы говорим не о возвращении к былому, простодушному бытописанию, а к личностной истории, опирающейся на все научные завоевания последнего столетия»[13].