II. Из договора обеспечения
1. Договор о третейском решении или о мировой сделке;
2. Договор страхования.
III. Из безвозмездного договора
2. Договор одобрения
1. fide jussio[8]; 2. negotiorum gestio[9]
3. Договор дарения
1. donatio[10]; 2. gratiae promissum[11].
b) Вещное право
I. Из возмездного договора
2. permutatio stricte sic dicta[12].
1. Собственно permutatio[13]; 2. mutuum (usurae)[14]; 3. emptio venditio[15].
II. Из договора обеспечения
pignus[16].
III. Из безвозмездного договора
2. commodatum[17]; 3. depositum[18].
Но к чему заполнять ещё целые страницы вещами, которые я сам потом отверг? Трихотомические деления проходят через всю систему; она изложена с утомительной растянутостью, а римские понятия были искалечены самым варварским образом для того только, чтобы можно было втиснуть их в мою систему. Но, с другой стороны, я полюбил предмет и приобрёл способность обозревать его в целом – по крайней мере, под определённым углом зрения.
В заключительной части материального частного права я заметил ложность всей системы, которая, в основной своей схеме, соприкасается со схемой Канта{6}, совершенно отличаясь от неё по выполнению. Снова для меня стало ясно, что без философии мне не пробиться вперёд. Таким образом, я мог с чистой совестью снова кинуться в её объятия, и я написал новую метафизическую систему принципов, в конце которой опять-таки вынужден был убедиться в непригодности как этой системы, так и всех моих прежних попыток.
При этом я усвоил себе привычку делать выписки из всех книг, какие я читал, – например, из «Лаокоона» Лессинга, «Эрвина» Зольгера, «Истории искусств» Винкельмана, «Немецкой истории» Людена{7}, – мимоходом нанося на бумагу свои размышления. В то же время я переводил «Германию» Тацита, «Элегии» Овидия и начал изучать самостоятельно, т.е. по грамматикам, английский и итальянский языки – в чём я до сих пор ничего не достиг; читал «Уголовное право» Клейна и его «Анналы»{8}, а также все новинки литературы, но последнее только между прочим.
В конце семестра я снова обратился к пляскам муз и к музыке сатиров, и уже в последней тетради, посланной мною вам, идеализм пробивается сквозь вымученный юмор («Скорпион и Феликс»), сквозь неудачную, фантастическую драму («Оуланем»), пока, наконец, он не претерпевает полного превращения и не переходит в чистое искусство формы, по большей части без воодушевляющих объектов, без вдохновенного взлёта идей.
И, однако, только в этих последних стихотворениях внезапно, как бы по удару волшебного жезла, – ах, удар этот вначале был сокрушающим, – передо мной блеснуло, словно далёкий дворец фей, царство подлинной поэзии, и всё, что было создано мной, рассыпалось в прах.
При этих разнообразных занятиях немало было проведено в течение первого семестра бессонных ночей, немало было пережито битв, немало испытано внутренних и внешних побуждений. Однако всё это не очень меня обогатило, к тому же я забросил природу, искусство, весь мир, а своих друзей я от себя оттолкнул. Это как будто почувствовал и мой организм. Один врач посоветовал мне уехать в деревню, и вот впервые, проехав через весь город, я очутился у его ворот, выходящих на дорогу к Штралову. Я не подозревал, что, хилый и немощный здесь, я стану там здоров и крепок телом.
Завеса спала, моя святая святых была опустошена, необходимо было поместить туда новых богов.
От идеализма, – который я, к слову сказать, сравнивал с кантовским и фихтевским идеализмом, питая его из этого источника, – я перешёл к тому, чтобы искать идею в самой действительности. Если прежде боги жили над землёй, то теперь они стали центром её.
Я уже раньше читал отрывки гегелевской философии, и мне не нравилась её причудливая дикая мелодия. Я захотел ещё раз погрузиться в море, но с определённым намерением – убедиться, что духовная природа столь же необходима, конкретна и имеет такие же строгие формы, как и телесная; я не хотел больше заниматься фехтовальным искусством, а хотел испытать чистоту перлов при свете солнца.
Я написал диалог почти в 24 листа: «Клеант, или об исходном пункте и необходимом развитии философии». Здесь в известной степени соединились искусство и наука, совершенно разошедшиеся друг с другом. И вот я, неутомимый путник, принялся за дело, чтобы философско-диалектически раскрыть божество в таких его проявлениях, как понятие в себе, как религия, как природа, как история. Мой последний тезис оказался началом гегелевской системы, и эта работа, для которой я несколько ознакомился с естествознанием, Шеллингом, историей, стоила мне огромных умственных усилий и написана она так concienne[19] (она, в сущности, должна была быть новой логикой), что я сам теперь едва могу вдуматься в этот ход мыслей. Это моё любимое детище, взлелеянное при лунном сиянии, завлекло меня, подобно коварной сирене, в объятия врага.