Выбрать главу

Странная вещь жизнь и человек. Если я явлюсь в дом, где живет сейчас моя дочь, передо мной закроют дверь, если только (что вполне возможно) я не собью с ног швейцара; а если бы я тогда (а может быть, и теперь) поехал в Дронтхейм (в глубине Норвегии) или в Голштинию, меня с распростертыми объятиями приняли бы незнакомые иностранцы, связанные со мной одними лишь духовными узами и молвой.

Да, что касается _Славы_, то на мою долю ее досталось довольно; правда, к ней примешивался и другой род превратностей - больше, чем обычно достается литератору из _порядочного общества_; но я считаю, что подобное смешение противоположностей составляет наш общий удел.

Я иногда сомневаюсь в том, что спокойная, безбурная жизнь больше пришлась бы мне по душе; и все же мне случается о ней тосковать. Самые ранние мои мечты (как у большинства мальчишек) были воинственны, но несколько позже я мечтал только об уединении и _любви_, пока не началась, чуть ли не с четырнадцати лет, моя безнадежная любовь к М[эри] Ч[аворт] (хотя и тщательно скрываемая); и это длилось некоторое время. Тут я вновь почувствовал, что я "один, один, всегда один".

Помню, что в 1804 г. встретился со своей сестрой у генерала Харкорта на Портлэнд-Плейс. Тогда я был _таким_, каким всегда казался ей до того. Когда мы снова встретились в 1805 г., мой нрав до такой степени изменился (как она вспоминала потом), что меня едва можно было узнать. Тогда я не сознавал перемены, но верю этому и могу объяснить причину.

38

Кто-то спросил Шлегеля (Дустеревизела мадам де Сталь), считает ли он _Канову_ великим скульптором. "О! - ответил скромный пруссак, - вы бы посмотрели _мой бюст_ работы Тика".

51

Удивительно, как скоро мы забываем то, что не находится _постоянно_ у нас перед глазами. После года разлуки образ тускнеет, после десяти изглаживается. Без усилия _памяти_ мы уже ничего не можем представить себе ясно; правда, _тогда_ свет на миг загорается вновь, но, быть может, это Воображение подносит свой факел? Пусть кто-нибудь попытается через _десять_ лет вызвать в памяти черты, склад ума, поговорки и привычки своего лучшего друга или любимого героя (т. е. величайшего человека - своего Бонапарта или кого-нибудь еще), и он будет поражен неясностью своих воспоминаний. Я берусь это утверждать, а я всегда считался одаренным хорошей, даже отличной памятью. Исключение составляют наши воспоминания о женщинах; их позабыть нельзя (черт бы их побрал!), как нельзя позабыть другие знаменательные события, вроде "революции", или "чумы", или "вторжения", или "кометы", или "войны", т. е. памятных дат Человечества, которому ниспосылается столько _благословений_, что оно даже не включает их в календарь, как слишком обыденные. Среди календарных дат вы найдете "Великую засуху", "Год, когда замерзла Темза", "Начало Семилетней войны", "Начало А[нглийской] или Ф[ранцузской] или И[спанской] революции", "Землетрясение в Лиссабоне", "Землетрясения в Лиме", "Землетрясения в Калабрии", "Лондонскую чуму", "Константинопольскую чуму", "Моровую язву", "Желтую лихорадку в Филадельфии" и т. д., и т. п., но вы не найдете "обильного урожая", или "роскошного лета", или "длительного мира", или "выгодного соглашения", или "благополучного плавания". Кстати, была война Тридцатилетняя и Семидесятилетняя - а был ли когда-нибудь _Семидесятилетний_ или _Тридцатилетний_ мир? Да был ли когда-нибудь хоть _однодневный всеобщий мир_, кроме как в Китае, где секрет жалкого счастья и мира нашли в неподвижности и застое? Каковы же причины этого - жестокость или скупость Природы в отношении нас? Или неблагодарность Человечества? Это пусть решают философы. Я к ним не принадлежу.

52

В 1814 г., когда я и Мур должны были обедать у лорда Грея на Портман-сквэр, я достал "Яванскую газету" {посланную мне Мерреем), где обсуждались сравнительные достоинства нашей с ним поэзии. Мне показалось забавным, что мы с Муром собирались мирно разделить трапезу, в то время как в Индийском океане нз-за нас шли раздоры (впрочем, газета была полугодовой давности) и батавские критики заполняли газетные столбцы. Но, должно быть, такова слава.

53

Я обычно не слишком лажу с писателями. Не то чтобы я их не любил, но я никогда не знаю, что им сказать после того, как похвалю их последнее произведение. Разумеется, существует несколько исключений, но это либо люди света, вроде Скотта или Мура либо далекие от него визионеры, вроде Шелли и др.; со средними литераторами я никогда не умел поладить, в особенности с иностранными, которых не терплю. Кроме Джордани (пожалуй, я не сумею назвать никого другого), я не помню никого из них, кого мне хотелось бы увидеть вторично, разве только Меццофанти, это лингвистическое чудо, этого Бриарея частей речи, ходячего полиглота и более того, которому следовало бы жить во времена вавилонского столпотворения, чтобы быть всеобщим переводчиком. Он в самом деле удивителен - и притом очень скромен. Я проверял его на всех языках, на которых знаю хоть одно ругательство (или проклятие, призываемое на головы форейторов, адвокатов, татар, лодочников, матросов, лоцманов, гондольеров, погонщиков мулов и верблюдов, веттурини, почтмейстеров, почтовых лошадей, почтовых станций и всего почтового), и он поразил меня настолько, что я готов был выругаться по-английски.