Что касается рабства политического — столь обычного, — то в нем повинен сам человек — если он хочет рабства, пусть! А ведь только всего и нужно, что «слово и удар».[34] Смотрите, как освободились Англия, Франция, Испания, Португалия, Америка и Швейцария! Не было случая, чтобы люди в результате долгой борьбы не одержали победы над реакционным режимом. Тирания подобна тигру: если первый прыжок ей не удается, она трусливо пятится и обращается в бегство.
85
Один итальянец (младший из графов Руота) в 1820 г. в письме из Равенны к одному своему другу в Риме пишет обо мне, как нечто весьма лестное, что «в обществе никто не принял бы его за англичанина», хотя все же считает, что в глубине души я англичанин — так я выделяюсь своими манерами. Это в его устах было высшей похвалой, и я ее принял как таковую. Письмо было мне показано в этом году адресатом, графом П[ьетро] Г[амба] или его сестрой.
86
Мне случалось писать рецензии, «Мансли ревью» поместило некоторые мои статьи. Это было в конце 1811 г.[35] В 1807 г. я рецензировал для журнала «Ежемесячные литературные досуги» чепуху, которую писал тогда Вордсворт. Кроме этого, у меня на совести нет больше анонимных критических статей (насколько я помню), хотя наши главные журналы не раз предлагали мне писать рецензии.
87
Как это ни странно, но до восемнадцати лет я не прочел ни одного журнала. Однако в Харроу я был осведомлен во всех современных вопросах, и всем казалось, что это можно почерпнуть только из журналов, потому что меня никогда не выдели за чтением — вечная праздность, игры и проказы. Дело в том, что я читал за едой и в постели — читал, когда никто не читает; с пяти лет я читал самые разнообразные вещи; журнал просто ни разу мне не попался: только поэтому я их и не читал. Но это было именно так. Когда Хантер и Керзон высказали это предположение в Харроу в 1804 г., я рассмешил их, спросив с нелепым удивлением: «А что такое обозрение?» Правда, тогда их было не так много. Года три спустя я был уже лучше знаком с ними, но самое первое прочел не раньше 1806–1807 г.
88
В школе (как я уже говорил) я отличался широтой общих познаний, но в остальном был ленив; я был способен на героическое кратковременное усилие (вроде тридцати-сорока греческих гекзаметров — их просодия, разумеется, получалась как бог на душу положит), но не на систематический труд. Я проявлял скорее ораторские и военные, чем поэтические способности. Доктор Д[рюри], мой покровитель и ректор нашей школы, уверенно заключал из моей говорливости, бурного темперамента, звучного голоса, увлечения декламацией и игрой на сцене, что я буду оратором. Помню, что моя первая декламация на нашей первой репетиции вызвала у него невольную похвалу (как правило, он был на нее скуп). Мои первые стихи, сочиненные в Харроу (в качестве учебного задания по английскому языку) — перевод хора из эсхилова «Прометея» — были встречены им холодно — ник-то не предполагал, что я могу опуститься до-стихотворства.
89
Оратор и государственный деятель Пиль («в прошедшем, будущем иль настоящем») был моим товарищем по классу, и оба мы были на самой верхушке (выражаясь школьным языком). Мы были с ним в приятельских отношениях, но гораздо ближе я сошелся с его братом. Все мы — наставники и ученики возлагали на Пиля большие надежды и не обманулись в нем. В учении он намного превосходил меня, в декламации и актерском искусстве мы считались равными. Вне школы я вечно попадался в разных проказах, а он — никогда; в школе он всегда знал урок, а я — редко, но когда звал, то знал не хуже его. В общих познаниях, в истории и пр., мне кажется, я был сильнее его, как и большинства мальчиков моего класса.
91
Школьная дружба была для меня страстью (я был страстен во всем), но, кажется, ни разу не оказалась прочной (правда, в некоторых случаях она была прервана смертью). Дружба с лордом Клэром,[36] одна из самых ранних, оказалась наиболее длительной и прерывалась только разлукой. Я до сих пор не могу без волнения слышать имя «Клэр» и пишу его с тем же чувством, что и в 1803-1804-1805 гг. ad infinitum.[37]
96
Бессмертие души представляется мне несомненным, стоит лишь задуматься над деятельностью ума. Эта деятельность непрерывна. Прежде я сомневался, но размышления убедили меня в этом. И как часто эта деятельность независима от тела: во сне, например, пускай бессвязно и безумно, но все же дух и духовное начало выражено яснее, чем когда мы бодрствуем. Кто может поручиться, что он не имеет отдельного, не слитного с телом существования? Стоики, Эпиктет[38] и Марк Аврелий говорят, что в земной жизни «душа влачит за собой труп»; это, конечно, тяжкая цепь, но всякие цепи, как и вообще все материальное, можно разбить.
Другое дело, насколько будущая жизнь будет индивидуальным существованием, вернее, насколько она будет походить на нашу нынешнюю. Но вечность Духа представляется столь же несомненной, как бренность тела. Я взялся рассуждать об этом, не оглядываясь на библейское откровение, которое, впрочем, представляется не менее разумным решением вопроса, чем любое другое.
Воскресение плоти кажется странным и даже нелепым, разве только в целях наказания: а всякое наказание, имеющее целью возмездие, а не исправление, с нравственной точки зрения несправедливо. Раз настанет конец света, какое исправление или предостережение может заключаться в вечных муках? В этом пункте людские страсти, по-видимому, исказили божественное учение, но вообще все это непостижимо. Напрасно мне говорят, чтобы я не рассуждал, а верил. С тем же успехом вы можете приказывать человеку не бодрствовать, а спать. И при этом еще запугивать вечными муками! И всем прочим! Поневоле подумаешь, что угроза Ада создает столько же дьяволов, сколько злодеев создают жестокие кодексы бесчеловечного человечества.
Человек рождается с плотскими страстями, но и с врожденной, хотя и тайной любовью к Добру, коренящейся в его Духовном начале. Но да поможет бог всем нам! Сейчас человек — сборище атомов, среди которых царит полный разброд.
35
38
Эпиктет (ок. 50 — ок. 138 н. э.) — греческий философ, один из представителей позднего стоицизма.