— Где инок мятежный, что тебе доверен был?! Раб лукавый, раб неверный, так то блюдешь ты наказ владыки своего!
Думали боярин-дворецкий и дьяк великокняжеский, что тут же, на месте, помрет старый истопник Павел Чулков от страха великого, от окрика грозного, да только ошиблись они… Не торопясь, поднялся Павел Чулков, ясным взором взглянул в очи великокняжеские и промолвил ровным, тихим голосом:
— За что гнев твой, князь-государь? Узник и по сие время в горнице моей за крепким запором сидит…
Изумился великий князь, на полуслове остановился; подивились и боярин, и дьяк, не знали, что сказать…
А Павел Чулков с улыбкою светлою дальше вел свою речь неторопливую:
— Я твой наказ грозный крепко блюду, князь-государь. Спроси хоть жильца Скоробогатова: видел он своими глазами старца Порфирия в дому моем.
Поглядел великий князь на боярина-дворецкого и головой кивнул. Понял боярин, сам побежал скорее за жильцом Скоробогатовым. Вошел Демьян; досадливо было нахмурено лицо его: жаль ему было, что избег старый истопник кары великокняжеской.
— Говори, видел ли ты инока мятежного? — повелел ему великий князь.
— Видел, князь-государь… Да что-то неладное на дому у Павла приключилось… До обеда заезжать я к нему, и не было в ту пору в горнице у него игумена старого. Сам же Павел говорил мне: убежал-де неведомо куда узник твой государев. А сейчас приехал, гляжу, — опять сидит инок мятежный в горнице крепкой. Праведен сказ мой, князь-государь.
Воззрился великий князь на истопника старого, зорким взглядом уловил в лице его смущение некое.
— Поведай, Павел, всю правду истинную. Чуется мне, что тут не без греха малого было. Говори!
Опять бросился старый истопник в ноги великому князю.
— Грешен я пред тобою, князь-государь. Не устерег я узника твоего…
И все поведал старик владыке грозному: как сжалилась старуха его над игуменом заключенным, как спрятала инока в месте укромном, как хотел он сам на себя руки наложить, да спас его старец, опять своей волей в заключение свое отдавшись…
Слушал великий князь речь старика, и прояснилось его чело гневное, светлели глаза его хмурые, и уста в улыбку благостную складывались.
— Ну, что ж, старик, — вымолвил он наконец, ласково, — за кем греха не бывает… Милую я тебя за оплошку твою… А только до смерти самой надо тебе со старухою твоею за игумена Порфирия Бога молить…
Плача слезами радостными, поклонился старый истопник в землю владыке милостивому…
Долго, долго вся Москва говорила об истопнике старом и об узнике государевом — добром старце Порфирии…
БРЫНСКАЯ КРАСАВИЦА
Быль
«Худая слава бежит, добрая лежит», — говорить русская пословица. Так и дремучие Брынские леса душегубством и всякими воровскими делами такую славушку по себе пустили, что добрые люди при памятке о них лишь себя крестным знаменьем осеняли да вздыхали во всю русскую широкую грудь.
Этим-то Брынским лесом, в царствование доброго «тишайшего» царя Алексея Михайловича, как-то раз пробиралась по узкому лесному шляху толпа доброконных ездоков. На дворе стояла декабрьская морозная погода, светило зимнее яркое, но не ласковое солнышко. Лошади увязали в густом снегу по самое седло, но еще не совсем пристали. Нанималось утро.
— Ну, ребятушки, живее! — подбодрял своих челядинцев молодой боярин, князь Петр Тимофеевич Трубецкой, погоняя своего доброго «серого» плеткой.
Заиндивело лицо молодого князя; со стороны бы кто взглянул — словно дедушка какой едет, только звонкий голос да румянец алый — не стариковские. Седой на самом деле стремянный князя Кузьмич ворчливо возразил Трубецкому:
— С твоим-то торопленьем, князь-батюшка, вот и содеялось, что в экий святой день, в сочельник Христов, мы, аки звери лесные, по дебрям таскаемся. Что бы в селе-то Знаменке переждать? Помолились бы — праздник встретили…
— Эх, ты, старый сыч, чего каркаешь! Больно ты о празднике думаешь! Тебе лишь меду бы стоялого… Вишь, нос-то и от морозу не покраснеет боле!.. — потешался князь.
Кузьмич обиделся и зашептал что-то, где можно было только разобрать: «на руках носил»…