Капитан распорядился подать на маленькую, увитую зеленью террасу холодный тамаринд и принялся очень деликатно, по-светски меня расспрашивать, и хотя за этими вопросами я угадал желание завязать более непринужденную, доверительную беседу, найти нужный тон ему никак не удавалось. Прежде всего он участливо осведомился о том, как прошло мое путешествие. Спасибо, прекрасно, если это слово применимо для трехсоткилометровой тряски на грузовике по знакомой ему дороге; Жоакин великолепно водит; до Тете я, разумеется, добрался на поезде; нет, климат Тете — не из лучших; вести из Европы у меня старые, шестидневной давности, ничего интересного, по-моему; я рассчитываю потратить год на сбор данных и подготовку предварительного варианта переписи Каниембского округа. Но возможно, хватит и десяти месяцев. Благодарю за любезное предложение, очевидно, помощь мне и в самом деле понадобится. Буду очень признателен, если он выделит в мое распоряжение грамотного аборигена. Кстати, в казарме есть архив? Отлично, тогда с него и начнем. Ему приходилось иметь дело с архивами? Неужели, я и не думал, что мне так повезет! Впрочем, моя задача — собрать самые приблизительные, я бы даже сказал, ориентировочные данные, которые послужат отправной точкой для будущей государственной переписи в округе Каниембы.
За тамариндом последовала очень крепкая водка (сипайя гнали ее прямо в казарме), и разговор сразу оживился. Воздух в надвигающихся сумерках наполнился тревожными звуками леса, комары становились все агрессивнее, подул легкий ветерок, и в ноздрях защекотало от терпкого запаха прелой земли. Капитан опустил сетки на окнах, зажег керосиновую лампу и вежливо испросил разрешения на время оставить меня одного: ему надо распорядиться об ужине, а нашу беседу мы продолжим за столом. Я отпустил его и с удовольствием предался размышлениям среди царящей тишины и полумрака. Тот день совпал с четырехлетней годовщиной моего пребывания в Африке; сообщать об этом капитану я счел излишним, однако же такое событие стоило того, чтоб о нем поразмыслить.
2. В 1934 году в колониальном Мозамбике можно было встретить весьма странных типов: тут жили страшно одинокие чудаки, какие-то темные, скользкие личности и авантюристы всех мастей. Казалось, страну эту населяют призраки, в ее атмосфере, как в рассказах Конрада, постоянно ощущались тревога, униженность, тоска.
Четыре года назад я прибыл в Лоренсу-Маркиш новоиспеченным специалистом по колониальным проблемам; одно упоминание моей фамилии вызывало почтительные поклоны в правительственных учреждениях, а у меня в душе еще остался горький осадок от ссоры с отцом, который кричал, что я опозорил нашу семью, заняв пост колониального чиновника в дикой стране. В глубине души я и сам считал, что все это не для меня. Но в Лисабоне мне было неуютно, как в костюме с чужого плеча: кафе «Бразилейра», летние каникулы в Кашкайше на отцовской вилле, манеж в клубе «Маринья», приемы в посольствах — все эти светские занятия молодежи моего круга смертельно мне наскучили. Что же мне оставалось делать, если я хотел жить самостоятельно и в кармане у меня лежал диплом колониального эксперта? Наверно, я совершил ошибку с самого начала, не стоило выбирать себе этот профиль, но — увы! — дело сделано, курс окончен, и мне поневоле предстояло выбрать между праздностью в Лисабоне и Африкой. Я выбрал Африку, то есть одиночество, независимость, покой, а возможно, и карьеру. Мне было в ту пору двадцать шесть.
Иньямбане, после двух лет, проведенных в Тете, показался мне чуть ли не Европой, хотя на самом деле это было грязное и сонное захолустье с остатками былой красоты и люди тут попадались в основном временные, случайные. И все же в этом маленьком торговом порту, приютившемся за мысом Барра, где то и дело причаливали пароходы из Порт-Элизабет и Дурбана по пути в Красное море, сохранялась какая-то иллюзия цивилизации и связи с внешним миром. Прогуляться по пристани, где стояли на якоре английские торговые суденышки или рейсовый пароход из Лисабона, — не бог весть какое утешение, но за неимением лучшего приходилось довольствоваться созерцанием исчезающих за горизонтом кораблей и с тоской посылать привет Европе, далекой, словно детская сказка, о которой остались в памяти лишь расплывчатые воспоминания и которая вроде бы уже и не существовала. В знойном оцепенении Африки расстояния казались непомерными, и память притуплялась. Газеты сообщали об убийстве канцлера Дольфуса в Австрии, о семнадцати миллионах безработных в Америке, о поджоге рейхстага в Германии. Отец писал пространные письма с уймой новостей: один из моих братьев собирается принять сан, на вилле в Кашкайше установили телефон, монархия понесла тяжелый удар — скончался дон Мануэл[64] и освободил путь к трону человеку совсем еще молодому, неизвестному и вдобавок связанному с мигелистами (наша семья принадлежала к либеральной аристократии). В новой португальской конституции я вычитал, что моя родина отныне называется «унитарным корпоративным государством», а поступившая к нам правительственная депеша предписывала развесить в учреждениях и общественных местах портреты молодого профессора из Коимбры, новоиспеченного министра — Антонио ди Оливейры Салазара. Со смутным ощущением неловкости я повесил эту презрительно-надменную физиономию у себя за спиной, но портрет дона Мануэла с письменного стола не убрал, поскольку был к нему привязан почти по-родственному. Конечно, эти два портрета вступали меж собой в явное противоречие, но к противоречиям в Африке относились терпимо. С последним английским пароходом мне привезли модный в Европе роман, действие его разворачивалось на Лазурном берегу, но он так и валялся неразрезанным у меня на столе. Очень уж далеки были ночи в Ньямбане от роскошного сияния антибских огней, о которых писали тогда в модных романах. Внешне жизнь вроде бы ничем не отличалась от тамошней: такие же пальмовые рощи, та же огромная, похожая на бутафорскую луна, на ужин в клубе те же омары, столь же страстная и непостоянная любовь: дамы с обескураживающей легкостью принимали ухаживание под захлебывающуюся музыку джаз-оркестра. Непредсказуемая, захватывающая Африка открывала простор для души, и каждый здесь испытывал ощущение оторванности, отдаленности даже от себя самого.