И пока я пребывал в задумчивости на этом листке, Суд встал, публика тоже, Лео, по-прежнему сидя за решеткой, закурил: наверное, объявили перерыв, а я прослушал; на цыпочках я вышел из зала, воздух был прозрачен, небо искрилось в лазури, перед Дворцом правосудия стояла брошенная тележка мороженщика, и время от времени проезжали машины; я двинулся в сторону верфи; по водной глади канала бесшумно, будто без мотора, скользила проржавевшая баржа, и, поравнявшись с нею, я увидел Лео и Федерико: один, как всегда, с беспечным наплевательским, другой с серьезным и удрученным видом, они вопросительно смотрели на меня, явно ожидая какой-то реплики; а на корме баржи, как у штурвала, улыбалась юная и прекрасная Маддалена, улыбалась так, как улыбается девушка, сознающая, что она молода и прекрасна. Ребята, хотел я им сказать, помните «Улицу под дождем»? Но ни один из троих не шевельнулся, и я понял: все они сделаны из гипса и раскрашены цветными мелками — довольно похоже, разве что немного аляповато, и позы какие-то нелепые, карикатурные, как у манекенов в витринах. И я, конечно, ничего не сказал, только помахал им на прощанье и пошел дальше по молу, ступая медленно и размеренно, чтобы не попадать в стыки между каменными плитами, — вот так же, еще мальчиком, я пытался с помощью этого наивного ритуала вынести из симметрично выложенных камней свое еще детское понимание мира как нерасчленимого и неизмеримого единства.
Ворожба
Перевод Н. СТАВРОВСКОЙ
Гляди, вот это ноги моего отца, я назвала их Константин Драгацет, в честь последнего византийского императора, храброго и несчастного, все его предали, и он, в одиночку защищая город, погиб, а ты небось подумал: просто целлулоидные ножки… я их на той неделе нашла на пляже, море иногда приносит части кукол, и сразу догадалась: это папа мой — оттуда — откликнулся на мои мысли и шлет мне памятку, я это чувствую, ясно тебе или нет?
Я сказал: конечно, ясно, только можно ведь поиграть и во что-нибудь другое, на воздухе, в парке — наши все уснули, и так хотелось улизнуть, пока они после обеда дремлют и в доме тишина. Но если ей неохота, можно растянуться на ковре в ее комнате и почитать «Призрак в опере», я теперь не шелохнусь, чтоб ей не помешать, честное слово, так здорово, когда она шепотом читает над ухом, будто бы мне это снится, клянусь, Клелиучча, я буду нем как рыба! Тут, смекнув, что все испортил, я готов был самому себе наподдать: вот голова дырявая, вечно путаю Клелиуччу с Мелузиной, колдуньей-горемыкой!
Она как зыркнет на меня через одно стекло, а потом сняла эти смешные очки с картонкой вместо второй линзы и вперила в меня свой глаз со смещением фокуса влево: когда она сердилась, это делалось еще заметнее. Сколько можно повторять: слова для Мелузины — самое главное! Они все равно что вещи, да понял, понял: слова — это вещи, обращенные в звуки, или как бы призраки вещей, а с вещами на этом свете надо вести себя осторожно, они ведь могут и обидеться — ну ладно, я уже усвоил. Хотя, вообще-то, с косоглазием ничего бы не случилось, называй она его просто косоглазием, а не смещением фокуса влево? Его почти и не заметно, когда она не волнуется, к тому же за одни эти длинные белокурые волосы ей любой недостаток можно простить, даже слабую физическую подготовку, — вот это мне хотелось ей сказать. Но заикаться о слабой физической подготовке после такого непростительного промаха, после того, как назвал ее Клелиуччей, просто опасно. Надо же, Клелиучча! Так звала ее тетя Эстер, и она б за это возненавидела любого, кроме тети Эстер, которую при всем желании ненавидеть нельзя — разве можно ненавидеть таких, как моя мать? — спросила Клелия, явно ожидая от меня поддержки, ну да, отозвался я с немалым облегчением, тетю Эстер ненавидеть невозможно, очень уж она добрая. Глупая она, поправила Клелия, а глупых нельзя ненавидеть, ненависть я берегу для умных, умных и хитрых. Я понял, о ком речь, и попытался сменить тему. Не то чтобы меня это задело, я и значения не придал, и все же пошли бы лучше поиграли в саду, я ведь всего на три года младше, так что компания ей подходящая. К тому же это вредно — целый день сидеть взаперти с куклами, помнишь, что тебе доктор говорил: больше двигаться, больше бывать на свежем воздухе? Я выглянул в окно, и мне нестерпимо захотелось в сосны. Я вспомнил, как мы прежде проводили лето, и понял: больше так не будет, на привратницкого сына теперь рассчитывать не приходится, он за год вытянулся, под носом уже пробиваются усы, курит втихую за гаражом и катается по берегу на велосипеде; звать его теперь только Эрманно, и больше никак, служить Мандраку Лотаром он ни за что не согласится, и предлагать нечего. Надо же, чтоб все так изменилось за короткое время. А что «все», и почему? Я вспомнил, как Клелия бывала у нас Дианой, невестой Человека-Маски, или страшной королевой Маоной — заклинательницей змей, а мы с Эрманно бились над секретами ее эликсиров, и даже мне это кажется нынче смешным, не то что ей, которая, лежа в полутемной комнате, читает Гастона Леру, про Арсена Люпена и «Поцелуй покойницы». Наши набеги на сосновую рощу, вылазки в заросли кустарника, внезапно открывавшийся с дюн вид на море — все это, я чувствовал, уже в прошлом. Отныне в лучшем случае прогулки на пляж, два часа тоски под тентом, а по субботам — мороженое за столиками купальни «Андреа Дориа». Каждый день одно и то же, а дней прошло всего десять, и лето, должно быть, не кончится никогда. Я было решил: напишу-ка папе, попрошу забрать меня отсюда, но только чем объяснить — тем, что мне здесь разонравилось? А то, что Клелия мне говорила про своего нового отца, рассказать ему можно? Нельзя, я ведь поклялся, и называть его надо дядей Туллио, и быть с ним вежливым — он же вежлив со мной: приезжая по субботам, всегда привозит две коробки — для меня и для Клелии; ей непременно куклу, Клелия кукол любит, их у нее целая коллекция, хотя играть в них уже не играет. Да с ним иначе и нельзя. Дядя Туллио такой замечательный, самый веселый человек на свете, стоит ему появиться, как дом наконец оживает, а вечером в субботу он водит нас в кафе-мороженое «Андреа Дориа», и можно слопать целых две порции, притом хоть «Чашу Нерона» с вишнями. А еще он так шикарно одевается: льняной пиджак и бабочка, они с тетей Эстер и вправду красивая пара, когда мы гуляли вдоль моря, люди на них оглядывались, и я был рад за тетю Эстер, не оставаться же ей век вдовой, сказала мама, я рада, что бедная сестричка устроила свою жизнь. И любой бы так сказал, глядя, как она прогуливается по набережной в красивом синем платье, стриженная коротко, как девчонка, — под руку с мужем, счастливая женщина, забывшая об ужасах войны. Наверное, войну забыли и другие — у всех на море был такой довольный вид, а я ее и подавно не помнил, когда были бомбежки, я еще не родился. Но если приглядеться, не такая уж у тети Эстер и счастливая жизнь — в этом я готов поклясться. В самый первый день, как я только приехал, она меня зазвала в гостиную, где стоял спинет (с чего бы ей принимать меня как важную персону?), и принялась упрашивать, чтобы я здесь веселился, развлекался по мере сил: играй, играй побольше, умоляю тебя, мой мальчик! Ну что за глупая просьба — ведь я затем и приехал, чтоб развлекаться, как прежде в каникулы. И чего уж тетя Эстер так заламывала руки? Пожалуйста, люби Клелиуччу, будь с ней рядом, играйте побольше вместе! И кинулась прочь, будто боялась расплакаться.