Он вспомнил выражение на лице Маркема Мэйса с его слишком мелкими, хотя и наполеоновскими чертами. И он сидел почти так же неподвижно, как Дикон, ожидая, когда исчезнет выражение экстаза с этого желтого лица, когда сон, как то суждено всем снам, сменится равнодушной холодной действительностью. Он ждал час за часом, а солнце над их головами клонилось к закату. Часа в четыре Дикон свалился навзничь и заснул мертвым сном. Керситер не стал его будить. Его терзали страх и жажда. Интересно бы узнать, лошади еще там, где он их оставил, или сорвались с привязи и ушли к мулам и к воде? Он должен как-то притащить этого субъекта обратно, пока ночная тьма не скрыла их следы на песке. Когда Дикон проспал два часа, Керситер приступил к делу. Полчаса ушло на то, чтобы поставить его на ноги.
Они двинулись в путь рука об руку, и в течение всего часа, что они ковыляли по глубокому песку рядом со своими следами, Керситер молчал, а Дикон произнес всего лишь одно слово:
- Вода.
Керситер никогда еще не испытывал такого глубокого облегчения, какое он испытал при виде лошадей, спокойно лежащих на том месте, где он их оставил. Теперь, когда он опять ощутил связь с цивилизацией, хотя и весьма слабую, его вновь охватили гнев и отвращение. Он выскажет этому субъекту все, что он о нем думает.
Он этого не сделал. Дикон выглядел таким больным и несчастным, что у него не хватило духу.
Они выехали в восемь часов. Керситер ехал впереди, отпустив поводья: лошадь найдет дорогу сама. Дикон плелся следом за ним, понурив голову, как побитый пес. Керситеру вдруг захотелось ободрить его. Как вел бы себя кто-нибудь другой на месте Дикона? Ничуть не лучше, если не хуже. Ночной воздух ласкал его усталое тело; в нем вновь пробудились душевные силы, но теперь он уж больше не растрачивал их на обращения к публике. Мысли его снова и снова возвращались к питью, к ваннам, к морю и к людям, которые не предаются мечтам, а живут трезвой жизнью, делая деньги там, где земля уже укрощена. Но когда его ноздрей коснулся наконец запах дыма от костра, разведенного чернокожим, когда он обвел глазами бледнеющее небо и пустыню, сливавшуюся вдали с ярким заревом заката, на него нахлынула какая-то горькая радость, словно он расставался с чем-то драгоценным, чего ему уж больше никогда не суждено увидеть, - с землей, на которой нет человека, с самым захватывающим, иссушающим душу приключением своей жизни...
V
Три месяца спустя, облокотившись о поручни парохода "Ориноко", Керситер смотрел, как тает на горизонте Везувий. Он не раздобыл ни гроша. "Рангунский Т. И. С." не привлек к себе симпатий Мельбурна, Сиднея, Аделаиды, Брисбейна и Перта, и в свете средиземноморского заката ничто не брезжило ему впереди.
- Да, сэр, - произнес голос у него за спиной, - как я говорил вам вчера, эта баскская область насквозь провоняла медью. Если б я мог достать денег, чтобы выкачать воду из одной шахты меньше, чем в ста милях от Бильбао, я бы составил себе состояние. Там залегает руда, содержащая свыше семнадцати процентов меди, и ее очень легко добывать!
- Вот как! - сказал Керситер. - А каким образом ее затопило?
Они сошли на берег в Гибралтаре.
РАССКАЗ УЧИТЕЛЯ
Перевод Л. Мирцевой
I
Всем нам, я думаю, помнится, как прекрасно было лето в том году, когда началась война. Я был тогда школьным учителем в деревушке на Темзе. В ту пору мне минуло уже пятьдесят, одна рука была у меня парализована и зрение никуда не годилось - словом, я, конечно, был негоден к военной службе, и все это, как нередко бывает у людей чувствительных, до болезненности обострило мою восприимчивость. Стояли ясные, безоблачные дни; в полях, золотившихся под солнечными лучами, только начиналась уборка хлеба, яблоки наливались соком, тихими летними ночами лунный свет мешался с причудливыми тенями. И среди всего этого вдруг возникает ужас, сознательно подготавливается план опустошения всей Европы, подписывается приговор, обрекающий на смерть миллионы молодых людей. Лето, полное очарования, и бок о бок с ним убийство, уничтожение в таком масштабе, какой трудно себе и вообразить, сколько в этом зловещей иронии!
В конце августа того лета, в один из вечеров, когда до нас стали доходить известия о событиях в Монсе, я вышел из своего дома, стоявшего на краю деревни, и пошел по направлению к гряде меловых холмов. За всю жизнь не припомню ничего восхитительней того вечера. Все затихло и окрасилось теплыми, трепетными тонами, лиловатыми, как цветущий черный виноград. Россыпь звезд уступала место быстро восходившей луне, и тени от скирд убранной пшеницы стали таять. Время приближалось к половине десятого (часы тогда еще не перевели на час вперед). У заброшенного песчаного карьера, за буковыми деревьями стояли молча двое бывших моих учеников, мальчик и девочка. Они обернулись, когда я проходил мимо, и поздоровались. Взойдя на вершину холма, я увидел расстилавшиеся по обеим сторонам неогороженные поля со свежескошенными, чуть позолоченными лунным светом скирдами. Передо мною высилась серо-голубая меловая гряда, а позади в посветлевшем небе отчетливо вырисовывались темные силуэты буков.