— Я нездоров, — снова сказал он.
Она отняла у него пакет и, вынув из стакана нарцисс, прикрепила к его пиджаку.
— А вот и весенний цветок для тебя, Макс, из твоего собственного маленького парника. Ты снова дома, мой милый. Тетушка наверху, а девочки скоро придут. И мы будем обедать.
— Я нездоров, Долли, — сказал он.
Напуганная этим навязчивым повторением одного и того же, она усадила его на кушетку и села к нему на колени.
— Ты дома, Макс, ну, поцелуй же меня. Муженек мой, наконец-то!
И она стала раскачивать его из стороны в сторону, прижимая к себе, боясь заглянуть ему в глаза и увидеть, как блуждает в них «что-то», — то появляется, то исчезает, то появляется снова.
— Взгляни-ка, милый, — сказала она. — У меня для тебя пиво есть. Хочешь стаканчик пива?
Он пошевелил губами, будто причмокнув, но это был даже не звук, а лишь безжизненный призрак звука. И она испугалась еще больше, — так мало было жизни в этом движении и в этом звуке.
Он прижал ее к себе и вяло пробормотал:
— Да, все будет в порядке через день-два. Они отпустили меня… Я нездоров, Долли.
Он потрогал голову.
И прижимая его к себе, покачивая его из стороны в сторону, она настойчиво и нежно повторяла снова и снова, словно кошка, которая мурлычет над своим котенком:
— Все хорошо, мой милый… Все будет в порядке… будет в порядке! Во всем нужно видеть хорошую сторону… Муж мой!
Бересклет
Перевод М. Кан
Он стоял, как вкопанный, знаменитый художник Скудамор, чьи пейзажи и натюрморты имели шумный успех уже столько лет, что он успел забыть те дни, когда, написанные не совсем еще в «скудаморовской манере», они висели на выставках где-то под потолком, на самых невыгодных местах. Он стоял на том самом месте, где так внезапно оставила его двоюродная сестра. Губы его между очаровательными усиками и очаровательной остроконечной бородкой кривились в обиженной усмешке; пристально и с изумлением смотрел он на ягоды бересклета, упавшие на мощеный дворик с ветки, которую она принесла ему показать. Почему она вскинула голову, как будто он ударил ее? Почему отвернулась так стремительно, что тускло-красные ягоды затрепетали, роняя дождевые капли, и четыре ягодки упали с ветки? А ведь он только и сказал:
— Прелесть! Надо бы пустить их в дело!
Она воскликнула: «Господи!» — и убежала. Нет, Алисия, право же, не в своем уме, просто не верится, что когда-то она была так обворожительна. Он нагнулся и подобрал с земли четыре ягоды — как красив этот тускло-красный оттенок!
Из-под надежной брони успеха и «скудаморовской манеры» вырвалось наружу непосредственное чувство, порыв эмоционального видения. Писать! Какой смысл? Как это выразишь? Он подошел к невысокой каменной ограде, защищавшей дворик его старинного, великолепно реставрированного дома от ранних паводков реки Эрон, серебрившейся под бледными лучами зимнего солнца. Да, именно! Как писать Природу, ее прозрачные полутени, загадочные сочетания ее тонов, как уловить ее ежечасно меняющийся облик? Как писать коричневые хохолки камыша вон там, в золотисто-сером свете, и этих белых неугомонных чаек, парящих в воздухе? Внезапное отвращение нахлынуло на него при мысли о собственной знаменитой «манере» — точно такое же отвращение прозвучало в голосе Алисии, когда она воскликнула: «Господи!» Красота? Что толку! Как ее выразишь? Не это ли подумала и она?
Он смотрел на четыре ягодки, рдевшие на сером камне ограды, и в памяти его медленно оживали воспоминания. Что это была за восхитительная девушка! Серо-зеленые глаза, сияющие из-под длинных ресниц; щеки, как лепестки розы; непослушные волосы, тонкие и темные — как сильно они с тех пор поседели! всегда немножко растрепанные. Пленительное существо, такое горячее, увлекающееся! Он так хорошо помнит тот мартовский день, как будто это было лишь на прошлой неделе, они шли тогда со станции Эрондель по дороге в Берфем — день коротких ливней и солнечного света, когда природа готовилась к приходу настоящей весны! Ему было двадцать девять лет, ей — двадцать пять, оба были художники и оба безвестные. Как беззаботно они болтали! А когда руки их соприкасались, что за волнение пронизывало его и как заливались румянцем ее мокрые от дождя щеки! Потом понемногу они притихли. Это была чудесная прогулка, которая, казалось, должна кончиться еще чудеснее. Они прошли деревеньку, миновали меловой карьер, крутую лесенку и полевой тропинкой спустились к реке. Нежно, бесконечно нежно обвилась его рука вокруг ее талии; он все еще молчал, он ждал того мгновения, когда сердце вырвется из его груди, воплотившись в слова, и ее сердце — он в этом не сомневался — рванется навстречу. Тропинка побежала через заросли терновника, где у полноводной, мягко журчавшей речушки распустились одинокие первоцветы. Упали последние капли дождя, а потом, прорвав облака, выглянуло солнце, и небо над рощицей засияло прозрачной лазурью, будто глазок вероники. Вдруг Алисия остановилась:
— Смотри, Дик! Смотри же! Это божественно!
На фоне синего неба и пламенеющей тучки сверкал белыми звездами цветов высокий куст терновника. Казалось, он поет — так он был красив; он словно вобрал в себя всю прелесть весны. И при виде ее восхищенного личика вся его сдержанность исчезла, рука плотнее обхватила ее, и он поцеловал ее в губы. До сих пор помнит он, какое у нее стало лицо — как у внезапно разбуженного ребенка. Она задохнулась, замерла, потом отшатнулась от него, задрожала, судорожно глотнула, вдруг разразилась слезами и, выскользнув из его объятий, убежала. Он остался на месте недоумевающий, больно задетый и совершенно сбитый с толку. Потом он немного пришел в себя и целых полчаса искал и звал ее, пока наконец не нашел. С каменным лицом она сидела в сырой траве. Он не произнес ни слова, а она сказала только: «Пойдем, мы опоздаем на поезд!» И весь тот день, да и назавтра тоже — до тех пор, пока они не расстались, его мучило чувство, что он сразу упал в ее глазах — упал с огромной высоты. Ему это не нравилось, он был не на шутку зол. Бессмысленное жеманство, и больше ничего — так думал он о ее поступке и по сей день. Неужели… неужели это было что-то другое?
Он посмотрел на четыре красные ягоды и, будто они заворожили его память, снова увидел Алисию — пять лет спустя. Он к тому времени успел жениться и завоевать признание. Однажды вместе с женой он поехал за город в гости к Алисии. Стояла летняя ночь, светлая и очень теплая. Пришлось долго упрашивать ее, пока она согласилась вынести в маленькую гостиную свою последнюю только что законченную работу. Как живо он ее видит, — вот она устанавливает картину так, чтобы на нее падал свет, высокая, худощавая, уже несколько угловатая, утратившая округлость линий, как это бывает иногда с женщиной, если она не вышла замуж до тридцати лет; на милом лице напряженное, нервное выражение, как будто ей трудно выдержать этот экзамен. Словно защищаясь от неизбежного и сурового приговора, она едва заметно втянула голову в плечи. Напрасный страх! Картина была прекрасна, просто удивительна. Ночной пейзаж. Он помнит, как ревниво ныло у него сердце, когда он рассматривал эту вещь — гораздо более сильную, чем все, что написал он сам.
Он сказал ей об этом чистосердечно. Ее глаза засияли радостью.
— Правда, нравится? Я так старалась!
— Ну, дорогая, в тот день, когда ты ее выставишь, тебя ждет слава, сказал он.
Она стиснула руки и вздохнула.
— Ах, Дик!
И он почувствовал, что по-настоящему счастлив за нее. Вскоре они все трое, раздвинув шторы, вынесли свои стулья на темную веранду. Сначала они разговаривали, потом умолкли. Их окружала волшебная ночь, теплая и душистая, полная очарования, манящая. Высокие яркие звезды; цветы, едва видневшиеся на клумбах, и повисшие в глубокой, темной синеве, как будто неземные, розы удивительной красоты. Он вспомнил, как сладко пахла жимолость, как в узкой длинной полосе света, пробивавшейся меж штор, порхали бесчисленные мотыльки. Алисия сидела, подавшись всем телом вперед, упершись локтями в колени, обхватив руками голову. Быть может, они оттого и замолчали, что она сидела в такой позе. Один раз до него долетел ее шепот: