Еще одна мысль медленно оформилась под беспокойным взглядом пробудившегося светлого Я кормового стрелка. Озирая все, что он успел узнать о мире людей, наконец переваривая, критикуя это знание, он увидел, что даже осмыслив огромность это бойни, он был бы не прав, уйдя в сторону. Ведь отстраниться — означало бы отвергнуть отчаянный призыв о помощи. Миллионы человеческих существ, страдая от ужасающей тирании, взывали о спасении, и не было другого средства спасти их, кроме этой отчаянной войны. Тщетно было бы в этом случае проповедовать всеобщее братство и давать пример ненасилия. Более того, сознание всех людей было так глубоко и тонко извращено, так безумно преданно ложным ценностям, в такой страшной беде оказался род человеческий, что только насилие, только беспощадное убийство могло сохранить надежду на лучший мир.
«Уйди я в сторону, — признал он, — я оказался бы самым отвратительным снобом, я был бы повинен в снобизме праведников. Все равно, что умыть руки ради спасения своей драгоценной чистоты».
Однако, вспоминая рассказы о беззаветном самопожертвовании других, отказавшихся от участия в войне, он задумался, нет ли в его понимании пробелов, ведь те были так уверены, что насилие, в конечном счете, неизбежно влечет больше зла, чем добра.
Но тут же он сказал себе: «Возможно, эти провидцы и правы, и несомненно, они верны своим убеждениям. Но… как можно ради неверного будущего отвергнуть нынешний настойчивый призыв к спасению от жестоких угнетателей, палачей?
На него навалились смятение и ужас.
«Верно, мир — это сплошной ад, — воскликнул он, — если его единственная надежда — на то, что ради спасения страдающих жертв миллионы других заставят себя прибегнуть к дьявольским орудиям войны, пойдут на самые гнусные преступления… против чего? Назовем это духом? Преступление против того самого духа, который они хотят спасти. Да, воистину этот мир — сплошной ад!».
Но вспоминая более яркие и светлые моменты своей короткой жизни, он возражал сам себе:
«Нет, не ад, но подпорченная красота, надежда на красоту в боли и смятении. Где, когда, в какой форме мир принял яд?». У него не было ответов на эти вопросы, ведь он знал о мире не более среднего молодого человека, и даже его оживившийся разум отступал перед невежеством.
Когда два Я кормового стрелка — если их было два, и если то были именно Я, и если они были действительно «его я» — досмотрели жизнь до последнего мига муки и гибели, чувства их сильно переменились. Обычный мальчик перед лицом окончательной гибели вскричал, будто бы со всей силой своего существа: «Господи, дай мне жить!». И с этой последней молитвой сам кормовой стрелок: обычный, жадный, боязливый сноб, способный однако вместе со своим экипажем и на самообладание, и на товарищество — этот стрелок кончился. Вполне возможно, что крик этого бедного самовлюбленного и обреченного разума отдался эхом от звезды к звезде, от галактики к галактике, и может быть, даже достиг ушей милосердного Бога, если такой есть — вместе с такими же последними криками шести его товарищей и других погибших экипажей, вместе с криками горожан, сгоравших в своих ульях, и всех, умиравших на земле, на море и в воздухе во всех краях Земли.
Но другое, незнакомое Я кормового стрелка, слыша его крик и крики других убитых, с презрением отвечало на эти мольбы: «Не я, — уверял кормовой стрелок в своем более светлом образе — или чужак, пробудившийся с гибелью кормового стрелка. — Не я, кто-то другой повинен в этом крике. Это кричал зверь, недочеловек, живущий во мне».
Так в последний миг кормового стрелка, подобно другим убитым, раздирал внутренний конфликт. Обычный мальчик на грани уничтожения столкнулся с возвышенным вопрошающим существом, живущим в нем самом. Он предполагал, что холод его желаний принадлежит самой смерти, уже подточившей жизненные силы и разрушающей мозг. Но в то же самое время он, он сам (если то был действительно он) — но в новой, чужой, оживившейся форме, недорого оценивая свою прошлую жизнь, заявлял: «Я всю жизнь заваливал экзамен за экзаменом. Я искал легких путей. Я гонялся за маленькими удовольствиями и спасался от маленьких страданий. Когда мне представлялся случай вырасти, я отворачивался, то из лени, то из страха или обычной тупости, и каждым шагом в тумане мелких страстишек гасил теплящийся во мне свет. Что я мог бы совершить, чем стать, если бы не решил прожить жизнь во сне! А теперь поздно. Упущенных возможностей уже не вернуть». Его охватило раскаяние и презрение к себе. Особенно презирал он свое низшее Я за тот последний крик отчаяния, призыв к божеству, в которое он никогда не верил, чье имя называл лишь для красного словца. «Низкое существо, захлебывающееся от жалости к себе, — сказал он. — Что за важность, если такая тля умрет, не осуществившись».