Но даже более светлое Я кормового стрелка не было свободно от сожалений перед лицом уничтожения. Пусть оно было равнодушно к выживанию индивидуума, но и ему представлялось, что с его уходом окончится что-то, может быть, более ценное. Представлялось, что все скудные сокровища опыта, накопленные за его краткую жизнь, теперь, с его гибелью, тоже пропадут. Если бы знать, что они вольются в космическую или божественную сокровищницу опыта, как капля в океан! Но у него не было оснований так думать, а его ясный и точный разум презирал веру без доказательств, веру ради утешения. Что ж, океан не слишком обеднеет без одной капли. Более того, он с горечью сознавал теперь, что в его дремотном существовании вряд ли нашлось бы что-то уникальное, стоящее сохранения. Пусть так — но вот шестеро его товарищей, и тысячи убитых на войне, и все, умершие и умирающие во все века, во всех странах? Все эти звезды, которые на самом деле — солнца, разумные миры, разбросанные, пусть редко, по всем галактикам? Неужели все эти сокровища опыта просто исчезают вместе с эфемерным телом, несшим их в себе?
Кормовой стрелок — даже его светлое Я — с тоской думал о тщетности подобного бытия. Однако он внушал себе, что даже потеря сокровища ничего не значит. Важно другое — чтобы ростки мириадов жизней приближали этот конкретный мир к счастью. Но что такое счастье? Счастье букашек, подобных ему? Значит, не просто к счастью, а к воплощению этих букашек в обогащенном, более проницательном, более разборчивом, более творческом существе. (Какие непривычные слова! Откуда они всплыли в нем?). Пробуждение в букашках все более утонченного с каждым поколением разума. Так значит, оправдание эпохам убожества и страданий — некая завершающая, славная, космическая утопия? Будет ли это ужасающе возвышенная утопия супер-разумов, занятых работой супер-умников? И снова стрелка охватило уныние, когда он подумал о неизбежном упадке и гибели этого далекого общества. Ведь ученые утверждают, что весь мир движется на часовом заводе, и, когда он иссякнет, все живое уничтожится. Его воображению предстали миллионы ледяных миров, покрытых промерзшими сотами бывших городов под саваном последнего снегопада.
Кормовой стрелок, или тот, кто пробудился в нем в последний миг, изнемогал от одиночества и жаждал только сна. Он смутно воспоминал все случаи, когда после тяжелого дня падал в постель и рушился, рушился в мирные глубины сна (опять материнское лоно). В те ночи, скажи ему кто, что он никогда не проснется, он бы вскочил с кровати; теперь же, предполагая, что сон будет вечным, он с благодарностью вздыхал и натягивал на голову одеяло забвения. Наконец, даже последняя жажда гибели погасла в нем, и с ней всякое мышление, всякое сознание.
Уничтожение и выживание
Спустя мгновение или вечность, тот, кто был кормовым стрелком самолета с мотыльком, очнулся от беспамятства. И проснулся словно бы новым существом.
Он снова подхватил нить размышлений, однако теперь весь настрой его существа переменился, словно освеженный сном. Он улыбался, вспоминая последнее отчаяние, сознавая слабость человеческого рассудка. Мог ли двуногий зверь, прямоходящий червь, предсказать суть вечности? А если бы последний миг предварял окончательную и вечную смерть, не было бы и это благом? Что может быть лучше сна, когда все дела окончены? И, как бы то ни было, важно ли это? Глупо оплакивать столь отдаленную и столь сомнительную катастрофу!
Он снова взялся перебирать пестрые четки прожитых дней и ночей. Конечно, в них насчитывалось не много достижений. Но он рассматривал их теперь без досады, без обиды и самообвинений. Как будто спала с плеч тяжкая ноша, словно самолет сбросил груз и летел свободно. Жалость осталась, но не жалость к себе. Перебирая пальцами четки дней, он говорил себе: «Бедный мальчик. Как он был жаден до радости, как неумело использовал мир и самого себя. Каким бесчувственным был ко всему, кроме мелких желаний и боли. Нет, не я! Я никогда не был этим несчастным лунатиком».
И все же, нащупывая все новые бусинки времени, пристальней вглядываясь в эти прозрачные шарики, он видел, что были в жизни кормового стрелка моменты, о которых он без колебаний объявил бы: «Вот теперь, да, это истинно я. Здесь, здесь и здесь я, настоящий я пробудился в глубине сердца спящего, и я, я на время взял власть в свои руки».