Такие вот романтические домыслы роились в моей голове, с их помощью я пытался объяснить и оправдать ее долгое молчание.
У меня вошло в привычку на улице зорко всматриваться в прохожих, а время от времени я неожиданно резко оборачивался, к полному изумлению Луиджи, который сказал, что я веду себя точно гангстер из кино, за которым гонится полиция. Я пускался на всякие хитрости, чтобы успеть заглянуть в почту прежде, чем ее отнесут отцу в кабинет. Иногда я вставал среди уроков или отрывался от книги, подходил к окну и выглядывал наружу. Наверное, беспокойство, сжигавшее меня, бросалось в глаза, потому что Агнес спросила, здоров ли я.
Однажды я пошел следом за дамой, у которой была точно такая же хрупкая фигура и такие же светлые волосы, как у моей матери. Она села в автобус — я, расталкивая сердитых пассажиров, протиснулся за ней.
И тут я увидел ее лицо. Дама, конечно, заметила, что я ее преследую. Она уставилась на меня маленькими, жесткими серыми глазками из-под толстого слоя косметики, и ее ярко накрашенный рот скривился в мерзкой усмешке. Теперь я увидел, что и волосы у нее крашеные.
С пылающими щеками я на следующей же остановке протиснулся к выходу, провожаемый злобными репликами людей, которых я только что распихивал, чтобы войти в автобус.
Этот досадный эпизод я старался не вспоминать. В глубине души я был уверен, что, если моя мать не умерла, она живет в Риме. То-то я так легко примирился с запрещением отца ехать в Италию. Видно, боялся, что могу ее встретить. Боялся, что она стала мне чужой, как и отец. Что живая мать лишит меня той матери, которая жила во мне. Эта мысль мне самому казалась отвратительной. Ведь если кого-нибудь любишь, то готов на все, лишь бы любимый человек жил и здравствовал, разве не так? Неужели мои мечты мне дороже ее самой? Может быть, отец прав, считая, что у меня слишком богатая фантазия? Растравляю себе душу из-за какой-то книжки — делать мне, что ли, больше нечего?
Рассеянным взглядом я следил, как терраска постепенно заполнялась народом, и спрашивал себя, а не могло бы при других обстоятельствах все пойти иначе? Стал бы я сочинять всякие невероятные истории, не будь у меня других причин, кроме разговора с Луиджи про какой-то фильм. И вообще — было ли там что-нибудь без этих других причин?
Нет, я должен был признать, что были и более веские основания для подозрений, чем рассказ про фильм. Но злосчастный фильм, казалось, волею случая дал ответ на все мучившие меня вопросы. И это было страшно.
IX
Прямо перед тем как нам тронуться в путь, когда чемоданы уже стояли упакованные, пришла телеграмма из Гааги: бабушка была серьезно больна. Отец позвонил ее врачу и услышал, что на этот раз никакой надежды нет. За короткое время она перенесла два инсульта.
В тот же вечер мы самолетом вылетели в Нидерланды. Бабушка по-прежнему жила в большом доме, где мы у нее когда-то гостили, хотя уже несколько лет твердила, что хочет его продать и снять квартиру. Слишком обременительно было держать целый дом, притом что хорошей прислуги нынче не найти, а Аннамари тоже не молодеет. В последний раз, приехав к нам в Париж, бабушка снова говорила, что ее намерения очень серьезны. Но отец предсказывал, что они никогда не осуществятся. Слишком бабушка привязана к своему дому. И решительно ничего хорошего не получилось бы, если бы они с Аннамари оказались в тесной квартирке в непосредственной близости друг от друга. Аннамари была особой отнюдь не самой приятной в общении. Если кто-то из гостей был ей не по нраву, она не находила нужным скрывать это. Больше же всего ее раздражало то, что бабушка не имела представления о времени: вставала, уходила из дому и возвращалась или неожиданно отправлялась в путешествие — все когда ей в голову взбредет. Ну можно ли в таких условиях нормально вести хозяйство! В дни юности моего отца все было иначе. Мой покойный дедушка требовал порядка во всем, для ребенка порядок тоже был необходим. Но, с тех пор как бабушка осталась вдовой, «дом разваливается на глазах», не уставала повторять Аннамари. Кто хочет, приходит, обедает, ночует и вообще делает что его душе угодно, в точности как сама бабушка… Содом и Гоморра!
Мы смеялись, когда Аннамари принималась браниться, а бабушка только лукаво поглядывала — ни дать ни взять напроказивший ребенок, которого распекают, а он и не думает раскаиваться. Точно как прежде, когда она портила мне аппетит мороженым и всякими сладостями.
После очередной вспышки Аннамари несколько дней дулась, закрывалась в кухне или у себя в комнате. Обычно бабушке первой приходилось нарушить враждебное молчание, а если не хватало терпения, она просто уезжала куда-нибудь. Если б они поселились вместе в тесной квартирке, где нет возможности разойтись по разным углам, они бы, конечно, ссорились еще чаще, а путешествия стали для бабушки в последние годы слишком утомительны.
Кроме того, Аннамари была гораздо сильнее, чем бабушка, привязана к дому, к каждому креслу, дивану, каждой вазе и картине. Естественно, нельзя было переехать в значительно меньшее жилье, не расставшись со многими вещами. И Аннамари пришлось бы с кровью отрывать от сердца каждый предмет. Для них обеих дом был полон воспоминаний — о детстве моего отца, которого они вместе растили после смерти дедушки, и о многом другом.
Но у бабушки, если б она и лишилась этого дома, осталось бы еще многое. У нее был большой круг друзей, она была очень музыкальна, охотно посещала концерты, сама хорошо играла на рояле и была, как и я, страстной любительницей чтения.
Для Аннамари же дом был — вся ее жизнь. Она овдовела совсем молодой и поступила в услужение к бабушке с дедушкой. Снова выходить замуж она не захотела, хоть ей не раз представлялась возможность. О своих родных она тоже не вспоминала, подруг у нее не было. Все ее привязанности сосредоточились на бабушке и на моем отце. Он сам говорил, что у него две матери, Аннамари более строгая, потому что не признает современных взглядов на воспитание молодого поколения.
— Посмотрите вокруг, на всех этих мальчишек и девчонок, — говаривала она. — Их явно в свое время не пороли.
Еще совсем маленьким я забавлялся, наблюдая за двумя старушками, — такие они были разные и при том неразделимы, словно два сросшихся растения.
Аннамари была образцом старомодной, истинно голландской положительности. Она не испытывала ни малейшего интереса к тому, что выходило за пределы домашнего хозяйства, и была привязана только к бабушке, к моему отцу и ко мне. А возможно, и к моей матери. Так я заключил из одного оброненного ею замечания, хотя она тут же перевела разговор на другое. Ей, конечно, отец тоже запретил упоминать о моей матери.
Обе они выглядели очень ухоженными, но манера одеваться была в корне различна. Аннамари не пользовалась пудрой. Кожа у нее была свежая, и время почти не прорезало на ней морщинок. Ее раздражало, что бабушка красит волосы. Сама она всегда была гладко причесана, а ее плотная массивная фигура была затянута в скромное, немодное платье, сшитое, однако, из очень добротной ткани. Платье или блузка, носимые месяцами, выглядели на ней как новые. И на ее переднике я никогда не видел ни пятнышка.
А бабушка была кокетка. Ни за что не показалась бы она небрежно одетой, с растрепанными волосами или ненакрашенной. Даже мне. Если она залежалась в постели и я стучался к ней, мне приходилось подождать, прежде чем я получал разрешение войти. Однажды я из любопытства заглянул в щелочку и увидел, как она быстро накинула кружевной пеньюар, пригладила щеткой волосы, мазнула пуховкой лицо, помадой губы и подушила за ушами. Только после этого «ее маленькое солнышко» мог войти и увидеть ее лежащей в постели — ну прямо картинка из журнала мод. Поэтому я был потрясен, когда Аннамари открыла нам дверь. Не только из-за того, что увидел старуху с мешками в подглазьях, землистой кожей и глубокими складками у рта, а гораздо больше из-за того, что волосы космами падали ей на лоб, воротничок был грязноватый и помятое платье болталось у нее на плечах. Как быстро и как сильно она сдала. Думаю, ее внешность подготовила меня к устрашающим переменам в бабушке, поэтому, когда я увидел ее в постели и не узнал, удар был не так силен.