Выбрать главу

Она ему в слезах целует руки,

Терпеньем побеждает, как всегда,

Смирением глубоким и притворством,

И жертв незримых медленным упорством.

XLII

Мы грешны все: я не сужу отца.

Но ужаса я полн и отвращенья

К семейной пытке, к битве без конца,

Без отдыха, где нет врагу прощенья,

Где только бледность кроткого лица

Иль вздох невольный выдает мученья:

Внутри — убийство, а извне хранит

Законный брак благопристойный вид.

XLIII

Когда же утром мы при лампе встали

И за окном, сквозь мокрый снег и тень,

С предчувствием заботы и печали

Рождался вновь ненужный серый день,

За кофием от няни мы узнали,

Что мать больна, что у нее мигрень:

И вещая тоска мне сердце сжала.

Три дня она в постели пролежала.

ХLIV

И может быть, то первый приступ был

Болезни тяжкой, длившейся годами,

Неисцелимой; все же гневный пыл

Отца смягчен был долгими мольбами.

Хотя он ссоры с Костей не забыл,

Но поневоле, уступая маме,

Не одобряя баловства детей, —

Не сорок дал ему, а сто рублей.

XLV

И жизнь пошла, чредой однообразной:

Зазубрины и пятнышки чернил

Все те же на моей скамейке грязной,

Родной язык коверкая, долбил

Я тот же вздор латыни безобразной,

И года три под мышками теснил

Все в том же месте мне мундирчик узкий,

На завтрак тот же сыр и хлеб французский.

XLVI

Лимониус, директор, глух и стар,

Софокла нам читал и Одиссею,

Нас усыплять имея редкий дар;

Но до сих пор пред ним благоговею,

Лишь вспомню, с крепким запахом сигар,

Я вицмундир перед скамьей моею

И тонкий пух седых его волос

И в голубых очках багровый нос.

XLVII

Урок по спрятанной в рукав бумажке,

Бывало, всякий бойко отвечал.

При нем играли в карты мы и в шашки:

Нам добродушный немец все прощал;

Но вдруг за белый воротник рубашки

Неформенной, за галстук он кричал

С нежданным пылом ярости безмерной

И тем внушал нам трепет суеверный.

XLVIII

Честнейший немец Кесслер — латинист,

Заросший волосами, бородатый,

На вид угрюм, но сердцем добр и чист, —

Как древние Катоны,[14] Цинциннаты[15]

И Сцеволы;[16] большой идеалист,

Из года в год, отчаяньем объятый,

Всем существом грамматику любя,

Он нас терзал и не жалел себя.

XLIX

Ответов ждал со страхом и томленьем,

Краснея сам, смущаясь и дрожа:

Ему казалась личным оскорбленьем

Неправильная форма падежа,

Ему глагол с неверным удареньем

Из наших уст был как удар ножа.

Земному чуждый, пламенный фанатик,

Писал он ряд ученейших грамматик.

L

Читал Платона Бюрик — не педант,

Напротив, весельчак, но злейший в мире,

Весь белый, бритый, выхоленный франт,

В обрызганном духами вицмундире;

К жестоким шуткам он имел талант:

Того, кто знал урок, оставив в мире,

Он робкого лентяя выбирал

И долго с ним, как с мышью кот, играл.

LI

Несчастный мальчик, с мнимою отвагой,

К доске уже бледнея подходил;

Тот одобрял его, шутил с беднягой

И понемногу в дебри заводил,

Не торопясь; но покрывались влагой

Глаза его, он медленно цедил

Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой

Ласкал тихонько подбородок гладкий.

LII

Как выступал на лбу ученика

Холодный пот, с улыбкой сладострастной

Следил, и мухой в лапах паука

Тот бился все еще в борьбе напрасной:

Томила жертву смертная тоска;

«Скорей бы нуль!» — мечтал уже несчастный,

В схоластике блуждая без руля,

А смерти нет, и нет ему нуля!

LIII

Но в старших классах алгебры учитель

Был хуже немцев — русский буквоед,

Попов, родной казенщины блюститель;

Храня военной выправки завет,

Незлобивый старательный мучитель,

Он страшен был душе моей, как бред…

В лице — подобье бледной мертвой маски —

Мерцали хитрые свиные глазки.

LIV

В нем было все противно: глупый нос

И на челе торжественном и плоском

Начальственная важность, цвет волос

Прилизанных и редких с желтым лоском;

Он — неуклюж, горбат, и хром, и кос, —

Казался жалким странным недоноском.

Всегда покорен и застенчив, раз

Я дерзким бунтом удивил наш класс.

LV

Мне от Попова слушать надоело —

«Ровней держитесь, выпрямите грудь!»

Я на скамью — неслыханное дело —

Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть,

И пуговиц, ему ответив смело,

На сюртуке дерзнул не застегнуть;