Флорентийцы приехали через три дня. Когда я вернулся с пляжа, они уже сидели за обеденным столом — мужчина, женщина и юноша.
— Кавадзути! — сказал мужчина и вскочил, не дожидаясь, чтобы нас познакомили. Маленький, щуплый, он стиснул мою руку и потряс ее. — А это моя жена и мой сын Франко.
Кавадзути было за пятьдесят — жилистый, смуглый, неугомонный, как мартышка, с седыми, коротко остриженными волосами и голубыми настороженными глазами. Он держался с бойкой развязностью, словно смутно ощущал, что для него это единственная замена интеллекта. Его жена, наоборот, выглядела унылой — бесцветная, вялая женщина, которая всегда обматывала голову шарфом, молчаливая, замкнутая.
Зато сын их был красив ясной флорентийской красотой — жесткие каштановые кудри, широкий рот с прекрасными белыми зубами, глаза голубые, как у отца, но не бегающие, не беспокойные. Я бы дал ему лет девятнадцать-двадцать. Он поздоровался со мной не так бурно, но с искренней приветливостью.
Кавадзути посадили справа от меня, и он тотчас же с чрезвычайной любезностью принялся мне услуживать.
— Ломтик хлеба? Не хотите ли масла? Вы же англичанин, а? Я очень уважаю англичан. Великие писатели. Великие поэты. Как фамилия того поэта, который жил во Флоренции? Браунер…
— Браунинг.
— Вот видите? Браунинг. Grande poeta. Sono molto amico degli inglesi. Я большой друг англичан. Я работаю в ратуше, в палаццо Веккьо. Вы знаете палаццо Веккьо?
— Разумеется.
— Красивое здание. Красивая piazza. Одна из самых красивых площадей в мире.
— Я знаю.
— Ну вот видите! Синьору нравится Флоренция, англичанам вообще нравится Флоренция.
— Да, существует такая традиция.
— Прекрасная традиция. Все лучшие английские писатели и поэты. Браунинг. И Шекспир тоже.
— По-моему, нет.
— Ма si, mа si[3]. И Шекспир тоже.
Его жена на секунду подняла голову от тарелки со спагетти и сказала, словно продолжая какой-то внутренний монолог:
— В этом году мы должны купить лосьон от загара.
Ее бледная глянцевитая кожа выглядела так, словно — никогда не знала солнца.
— Конечно, конечно! — сказал ее муж, нетерпеливо дернув кистью, и она вновь кротко наклонилась над своей тарелкой, ссутулившись, пригнув голову, сосредоточенно, как пасущаяся корова.
— Мы приезжаем сюда каждый год, — сказал Кавадзути. — Ведь верно, Франко? Ведь так, синьор Ансельмо?
— Certo[4], — сказал синьор Ансельмо и кивнул, глядя рыбьими глазами — театральный пейзанин рядом с Кавадзути, законченной карикатурой горожанина. И действительно, между ними чувствовалось какое-то отталкивание. В присутствии Кавадзути Ансельмо менялся, становился молчаливым и отвечал, только когда у него спрашивали подтверждения, а в тоне и манерах Кавадзути проскальзывал легкий покровительственный оттенок.
— Так сколько же это лет? Пять? — спросил он.
— Четыре, — сказал его сын. — Четыре года. Прежде мы всегда ездили в Виареджо.
У всех троих был флорентийский выговор — резкие взрывчатые переходы, "к" с придыханием: "хаза" вместо "каза", "хон" вместо "кон". Торопливость и воинственный задор Кавадзути тоже были типично флорентийскими — его упоение словами, его уважение не столько к культуре, сколько к атрибутам культуры. Мы уже получили Шекспира и Браунинга, а к концу обеда к ним прибавились Леонардо, Джотто и Толстой. Синьора Ансельмо оглядывала стол и улыбалась, словно одобряя этот дух, хотя частности и были ей непонятны.
— Когда будете во Флоренции, — сказал мне Кавадзути, — я покажу вам, где жил Браунинг. Загляните в ратушу и сходим вместе.
К ужину он явился с маленьким белым транзистором и поставил его на столе возле себя. Время от времени он крутил ручку настройки, и танцевальная музыка сменялась популярными песнями, а потом он поймал последние известия.
— Вы слышали? Человек в Лондоне написал статью против английской королевы. А королеву в Англии любят?
— Большинство — да.
— Но ведь в Лондоне всегда туман.
— Зимой иногда бывает.
— Всегда, всегда!
— Ай-ай! — смеялась толстая синьора. — Ай-ай!
Утром меня разбудил шум. Они завтракали. Я спал на диване у стены, в нескольких шагах от стола, под угрюмыми взглядами полка усопших родственников. Занавески были отдернуты, солнце било мне в лицо, а со стороны стола то и дело доносилось громкое хлюпанье. Когда я открыл глаза, чей-то голос прошипел: