— Ш-ш! Синьор спит!
Кавадзути сидел спиной ко мне в белой рубашке и голубых футбольных трусах. Его голые ноги были худыми, смуглыми и жилистыми. Напротив, бледная и глянцевитая, как восковая кукла, сидела его жена. Их сын примостился у дальнего конца стола. Все трое, словно тайно соревнуясь, пригибали головы к большим кофейным чашкам, крошили в них хлеб, а затем подцепляли намокшие кусочки и всасывали их с ложки. Они почти не разговаривали, но не из вежливости, не потому, что боялись меня разбудить, а потому, что все их внимание было поглощено этим занятием: кусочки хлеба быстро и ритмично падали в чашку, ложка подхватывала их, губы громко хлюпали, и все повторялось сначала.
Я лежал, притворяясь, будто сплю, пока они не кончили и не ушли из комнаты. Но укрыться от Кавадзути было невозможно — даже в уборной: ее запертая дверь действовала на него, как вызов, как повод для того, чтобы возмущенно дергать и трясти ручку.
На пляже он все время сидел рядом со своим транзистором, не рискуя войти в воду. А его жена и вовсе была в платье и даже не сняла шарфа с волос. Солнцу были открыты только ее лицо и кисти рук, тщательно смазанные лосьоном из флакона. Пляж, жгучее солнце, рев моторок — их приходилось терпеть, как, впрочем, и все, из чего слагается жизнь. Вокруг лежали журналы и газеты, словно Кавадзути щедро потратил на них все те деньги, которые сэкономил, не взяв пляжный зонт. Время от времени он принимался читать вслух, но его жена как будто не слышала. У нее на коленях тоже лежал открытый журнал, но страниц она не перелистывала.
Однако их сын получал полное удовольствие: он купался, болтал с девушками, прогуливался по пляжу, красивый, стройный, в голубых плавках.
Мимо пробежала Мариза, мокрые пряди ее волос разлетались, как у русалки, и тут я увидел, как синьора Кавадзути подняла голову, наконец улыбнулась и сказала: "Beilina!"[5] Это было видение радости, за которое надо быть благодарным, которое нельзя трогать, но Кавадзути крикнул вслед девочке:
— Поди-ка сюда, Мариза.
А когда она послушно повернулась и подошла к нему, он сунул ей несколько лир "на конфетки".
— Только смотри ничего не говори маме!
Потом он забрался с журналом под мой зонт.
— Вы читали? Тут есть статья про Англию.
— Благодарю вас.
— Если хотите почитать газету или журнал, только скажите. У меня их целая куча.
Он ушел. Мне было неприятно, что я не испытываю к нему никакой симпатии, но я ничего не мог с собой поделать.
Обедать он сел в тех же голубых трусах и белой майке. Транзистор играл неаполитанские поп-песенки.
— Неаполитанская музыка, — сказал он. — Из Неаполя. Она вам нравится?
— Иногда.
— А у нас есть секрет, верно? — сказал он Маризе. Она хихикнула.
— Секрет? — переспросила мать девочки. На этот раз мне показалось, что ее улыбка была только данью вежливости.
— Да, секрет. Наш секрет. Наш с Маризой.
— Ай-ай!
— Она ела карамельки. Мариза ела.
— Он сам их мне дал! — воскликнула Мариза. — Синьор Кавадзути!
— Molto gentile, molto gentile![6]
Я попросил его жену передать мне воду. Она ухватила кувшин за носик и угрюмо протянула его через стол.
— Acqua, — сказал Кавадзути, — А как "вода" по-английски? Извините! — Он наклонился и смахнул прилипшие к моей щеке песчинки. — Grande scrittore, Шекспир великий писатель. Ма piu grande Dante. Но Данте еще более велик!
— Дело вкуса, — сказал я. Его сын ухмылялся, как добродушный, веселый пес.
Прежде мне нравился флорентийский выговор, словно отзвук едкого юмора Санто-Спирито, Борго Сан-Фредьяно. Но теперь, слушая, как разговаривают эти трое, я чувствовал, что он начинает действовать мне на нервы — "к" с придыханием казалось ненужной вычурностью, оно было оскорблением для слуха, для итальянского языка.
После обеда Кавадзути взял свой транзистор, повернулся к сыну и сказал:
— Allora un ро’ di caccia. Поохотимся немножко.
Несколько минут спустя со двора донесся негромкий щелчок выстрела. Я поглядел на Ансельмо. Он пожал плечами с неловкой улыбкой.
Я вышел на заднее крыльцо. Там стояли Кавадзути и Франко. Кавадзути прижимал к плечу мелкокалиберную винтовку. Он целился в сизого голубя, который бесцельно бродил по двору. Кавадзути улыбался улыбкой напроказившего ребенка. Франко тоже улыбался — но без тени смущения.
Голубь подошел ближе — до него было теперь не больше семи шагов. Кавадзути нажал на спуск, взметнулось облачко пыли, и голубь взлетел, тяжело хлопая крыльями.