Суп он хлебал машинально: он был отрешен от всего. Он будет жить отшельником, замкнется в своем трауре, подвергнет себя суровым испытаниям. Он охотно купил бы кнут, чтобы ежевечерне себя истязать: теперь он имел все основания себя ненавидеть. Ему предстоит еще долго себя ненавидеть, прежде чем он сможет снова себя уважать.
— Боши прорвались под Льежем, — сказал подошедший официант. Похоже, бельгийцы опять драпают, как в четырнадцатом году.
— Россказни, — отозвался Флавьер.
Льеж — это далеко, в самом верху карты. Какое ему до него дело? Эта война для него — лишь отголоски его собственной войны, раздирающей его изнутри.
— У площади Согласия видели машину — ее продырявили как сито, доверительно сообщил официант.
— Что ж поделаешь, война, — отозвался Флавьер.
Когда его наконец оставят в покое? Бельгийцы? Почему уж тогда не голландцы? Кретин! Он поспешил разделаться с едой. Мясо было жесткое, но он не стал возмущаться, твердо решив принимать все таким, как оно есть, замкнуться в своем горе, чтобы вдоволь помучить себя. Однако на десерт он выпил еще две рюмки коньяку, и сознание его стало понемногу освобождаться от тумана последних часов. Поставив локти на стол, он прикурил сигарету от золотой зажигалки; ему чудилось, будто дым, который он вдыхает, — это часть Мадлен. Он задерживал его в себе. Смаковал его. Теперь он ясно понимал, что Мадлен до замужества не совершала ничего плохого. Это предположение абсурдно. Жевинь ни за что не женился бы на ней, не вызнав прежде всю ее подноготную. С другой стороны, терзания Мадлен были явно запоздалыми, поскольку на протяжении многих лет она вела себя совершенно безупречно. Все началось в феврале. Какой-то заколдованный круг, из которого нет выхода… Флавьер вновь щелкнул зажигалкой и некоторое время пристально смотрел на миниатюрное пламя, нагревавшее металл в его руке. Нет, мотивы такого поведения Мадлен не могли быть обычными. Он же оказался толстокож, не смог подняться выше своих «почему» да «как». Зато теперь он вонзит себе раскаленное железо в мозг. Он пройдет сквозь очистительное пламя. И настанет день, когда он наконец удостоится посвящения в тайну Полины Лажерлак. На него снизойдет озарение. Он представил себя монахом в келье, стоящим на коленях на земляном полу. Только на стене висит не Распятие, а фотография Мадлен — та, что стоит сейчас в кабинете Жевиня. Он потер веки и лоб и потребовал еще коньяку. Черт побери, это уж слишком!.. Никого больше не винить! Это тоже часть кары. Он вышел. Ночь вступила в свои права. Она раскинула меж высоких домов звездное полотнище. Время от времени проезжали машины со светомаскировочными устройствами на фарах. Вернуться к себе Флавьер не решался. Он боялся телефонного звонка, который возвестил бы о том, что найден труп. К тому же он стремился дать себе побольше нагрузки, изнурить свое тело — подлинного и единственного виновника несчастья. Он брел наугад, и голова у него слегка кружилась. Свое заупокойное бдение он должен нести до рассвета. Это вопрос чести, а может, и нечто большее. Может, Мадлен как раз нуждается в ободрении, в дружеской мысли, посланной вдогонку. Бедная Эвридика!.. На глаза его навернулись слезы. Он попытался представить себе небытие, мысленно побыть там с ней вместе хотя бы в эту первую ночь. Однако как он ни старался, в его представлении неизменно возникал лишь некрополь, подобный этому погруженному во тьму городу. Впереди скользили неясные тени, теряясь в дали улиц, а река, катившая свои черные волны вдоль притихших берегов, казалось, утратила даже свое название. Хорошо было бродить в этих потемках. Земля живых куда-то отдалилась. Вокруг были одни мертвецы — одинокие существа, которых преследовали видения канувших в Лету дней и снедала тоска по безвозвратно ушедшему счастью. Одни стояли, склонившись над водой, другие бесприютно слонялись — все словно дожидались Страшного суда. Что там говорил официант? «Боши прорвались под Льежем…» Флавьер сел на скамью, положил руку на спинку. Завтра он уедет… Голова его качнулась вниз; он закрыл глаза, напоследок успев подумать: «Да ты спишь, мерзавец!» Да, он спал, открыв рот, как какой-нибудь бродяга на неуютной скамье в полицейском участке.
Прошло немало времени, прежде чем он проснулся от холода. Ногу свело судорогой, и он застонал, потом встал и прихрамывая пошел прочь. Его била дрожь. В пересохшем рту горчило. Нарождавшийся день высветлил каменные холмы, их склоны, вершины и причудливые развалины труб. Флавьер нашел пристанище в только что открывшемся кафе. По радио сообщали, что положение неясное. Пехотные войска принимают меры к ликвидации прорывов противника. Он съел пару круассанов, макая их в кофе, и поехал домой на метро.