На этой луне повсюду пахнет увядшими розами, этим невыносимо притягательным, как запах тления большой культуры. Это запах Гаваны, Кейптауна, Марселя, Александрии, Афин, Иерусалима, Буэнос-Айреса, Парижа, Рима: фимиам пергамента, папируса, бумаги, истлевающих в веках, аромат библиотечных эпох, так рьяно обещавших конец времен, создавших не одну цивилизацию, не одну империю.
О, это мои личные сокровища, к которым я только притрагиваюсь пальцами, чтобы почувствовать тепло лепестков, их телесную сонную тяжесть. Запах книжной розы сменяет аромат рома и сигары, свернутой между бедер красотки с помощью танца.
Таковы города на моей луне – полные моря, солнца и растительности, забравшей в полон штукатурку. Прелый воздух августа, и в стакане льдинка. А в море старик тащит свою рыбу. Но когда она всплывает на поверхность, от нее ничего не остается, ничего, кроме этих строк и взгляда на марину, где позвякивают такелажем брошенные лодки. Вот столик на корме, на нем пустые запыленные бутылки, осколки бокалов и голова Олоферна.
Все битвы миновали давно, остались лишь руины, лишь кладбища с захороненным мрамором, отсвечивающие в отраженном свете, так долго идущем от звезд, что многие успевают погаснуть. Эти строчки точно так же затихают, покуда их смысл доходит до нас, если успевает.
Открытка
«Мрамор твоего рождения» – однажды ты написала мне на поздравительной открытке. Мы не виделись вечность, даже две или три, но кто забудет море и насыпных идолов подмытого берега, снулых осетров, выброшенных штормом.
В прибой мы уходили наперегонки, боролись с волнами, выплывали наконец на свал глубин и вот там как раз и резвились, каждой порой кожи вбирая солнце и соль, превращая тело в единую память, настолько же нетленную, насколько и – о, как ты верно нас выразила: мы суть мрамор нашего рождения – это то, что хранит нас от тьмы.
Я был – я видел море, которое мы переплыли. Наши следы на песке сделали его еще глубже.
А потом мы сидели под оливами на бульваре, пили чай с кусочками колотого сахара, прислушивались к пощелкиванию нардов. Что еще было нужно тем, кто только что видел подводное солнце, тем, кто вышел из морской пены и готов был кануть обратно.
Жизнь так скудна, что в лучшем случае от нее остаются одни слова, и хорошо если на поздравительной открытке.
Летели волны, вскарабкивалась луна над жизнью, мы прощались с каждой пылинкой, мы копили каждый осколок, каждый взгляд. Но было время и не было времени. Хрустели оконца льда на замерзших лужах. Дорога вела мимо жилья и пропадала за серебряным полем, в чернеющем лесу. Текла река, глубокая, как чернила, в ней хоронились рыбы-звезды, в омутах таились туманности, и созвездия медленно плыли над облаками.
Тем временем море гремело штормами, как и тысячи лет назад, страшно раскатывая валы из-за горизонта. Где-то скрывался в пучине пророк, в тайной точке вращения мира, в бездне, глубина которой сравнялась с лодочками наших следов, оставленных на песке.
Человек-облако
Ты жил в своей квартирке, как живут галактики во Вселенной. Рамы оконные были заполнены самоцветами. Вся отчизна помещалась между оконных стекол, создавая твою особенную оптику – линзу пристальности. Лабрадорит, сердолики, полевые шпаты, друзы, яшма, какие-то редчайшие минералы, место которым в музее. Ты собрал все пространство!
Большая кухня, в которой никогда ничего не менялось, ни один предмет обихода. Забитые до отказа антресоли, на которых ты иногда производил раскопки, например доставая бутылку крымского портвейна, схороненную еще во времена оттепели. «В моей жизни не выживают ни женщины, ни кошки».
В самом деле, с тобой всегда были только камни и музыка.
О, сколько ты рассказал мне о Крыме. О его мысах и бухтах, о его геологии и истории. До сих пор в моих снах пируют генуэзцы – братья Ди Гуаско и все еще десант сорок второго года штурмует Разбойничью бухту.
Твой дуб, под которым ты подвешивал гамак и выкапывал пещерку-холодильник. Источник, куда мы ходили за водой, прятался в чаще диких фисташек.
Ты знал все растения, что попадались под ноги, от неопалимой купины до эндемиков. Это удивляло в той же мере, в какой убеждало, что ты отчасти божество этих скал и склонов.
После шторма тебя можно было видеть бредущим по колено в прибое, как в облаках, цепким глазом выхватывая приношение моря, те самые камни, тепло которых потом согревало твой очаг посреди января, февраля. И уже в апреле ты отправлялся на поклон к Эчки-Дагу, чтобы поставить палатку, сшитую из парашюта, и подвесить гамак, сплетенный из обрывка сети.