Выбрать главу

- Ты в первый раз? - спросил у меня Должанский, и равенство наше опять исчезло. - Ко мне пойдем? - спросил он ласково, с легким превос-ходством.

И когда мы с ним шли по Вспольному переулку все еще пьяные, он спро-сил:

- Может быть, отвести тебя домой? Тебя будут искать!

- Нет, - отрезала я, показывая, что я такая же, как он.

Нам открыла мать Должанского, и я увидела, что Должанскому стыдно за то, что он привел меня.

- Подожди здесь, - сказал он. И я стояла в их бедненькой прихожей. Из прихожей мне была видна их кухня, и я видела, как они сидят за столом, как они рады друг другу и как они разговаривают между собой... И я поняла в тот момент, что они настолько друг друга любят, что просто забыли обо мне, и что нельзя третьему видеть любовь двоих, а они так беспощадно мне ее показывали, и я была лишней в их любви... Вот тогда--то Должанский сделал мне больно в первый раз.

Я сидела в маленькой комнатке Должанского, душной от теплой май-ской ночи, несмотря на распахнутое окно; и в открытое окно свесилась ветка каштана в распахнутых листьях, а из кухни доносился их приглушенный разговор, и я даже слов не могла разобрать...

Потом, когда я проснулась наутро в комнате Должанского, он спал рядом со мной, совсем по-детски раскинувшись, и что-то слащаво-развращенное появилось в его хорошеньком личике. Листья каштана, свесившиеся в окно, стали как обмякшие пальцы. Я вспомнила ночь любви с Должанским, и то, как мы пили на стройке, и то, что в этой жизни он любит только свою мать, и больше ему никто не нужен.

Всю ночь мне снилось, как я бегаю за ним по стройке из комнаты в комнату заброшенного дома со старыми пожелтевшими обоями, с обвали-вшимися лестницами, с осыпавшимися потолками, и вот в одной из комнат под старыми, полусгнившими тряпками кто-то спит, но я не вижу кто. Из-под солдатской шинели видна желтоватая рука, и я хочу дотронуться до этой руки, как вдруг понимаю, что это не Должанский, это солдат со стройки. Он поднимает на меня свое плоское лицо и смотрит из-под тяжелых желтоватых век, ничего не говорит, только смотрит...

Мы тихо-тихо вышли на улицу. Было раннее утро. Еще даже темно.

- Пока, - равнодушно сказал Должанский. Лицо у него было как обычно, то-лько с легкими тенями вокруг глаз, в память о бессонной ночи, совершенно чужое...

Мать Должанского говорила потом:

- Я открываю дверь, ты весь заплаканный стоишь, у тебя кровь под но-сом. А рядом - незнакомая девочка гладит тебя по голове... И я только потом увидела, что вы совершенно пьяные. Лица-то у вас совсем еще дет-ские. Смотреть было невозможно! Но я ничего не сказала, потому что не мне, Дима, тебя укорять!

Наконец появилась Юлия. Она сказала мне:

- Ты все время пьешь, Оля, и свистишь мне про свои страдания... Я не хочу тебя видеть. Мне это неинтересно!

- И ты смеешь упрекать меня в том, что я пью? Ты же сама валяешься во всех лужах и пропиваешь последние деньги!

- У меня другие лужи, и последние деньги другие! Я при этом еще работаю, и работаю много, а ты - только шляешься с Лизой. Но мы с Лизой уже сформировались как личности, а ты - до сих пор никто! Я боюсь, что ты просто сопьешься, и еще я боюсь, что ты - посредственность! Ты на всю жизнь останешься автором одного-единственного рассказа...

Всю ночь читала Газданова "Ночные дороги". Тоска падения, написанная с угрюмой точностью физиологического очерка блестящими русскими словами. Нас интересует падение до тех пор, пока мы сами не пали. Нас тянет к пороку, нам кажется, что порок красив, он проникает в наши самые сокровенные мысли, а это не красота, это соблазн. И когда мы уто-ляем свои мутные страсти, когда мы уже пали до конца, то наше падение становится нам скучным. Так и я читала Газданова.

Четвертый сон.

Ночь, ночь была в моей комнате. Мутным было окно от нагретого воздуха, и жарко, как бывает только тогда, когда ночь уже перевалила за середину. И вот я вижу боковым зрением, что у моей кровати кто-то сто-ит, бледный до прозрачности, кривящийся от улыбки. Я боюсь на него оглянуться. И как раз в тот момент, когда я почувствовала страх, он сел на край моей кровати. И я вижу - Слава, но только не Слава на самом деле, а некто, взявший его лицо, и поэтому оно слегка вкривь, как косая улыбочка. И он говорит, говорит мне что-то и ласково изнуряет меня своими рассказами, а под конец спраши-вает шепотом:

- Ты боишься?

И я шепотом отвечаю:

- Да!

Хотя знаю, что нужно молчать. Вдруг этот призрак бестелесный, сгущенный воздух бросился меня душить. Тогда я громко сказала, меня бабка Марина в детстве научила:

- Да воскреснет Бог, да расточатся врази Его...

А он мне (в точности повторяя модуляции голоса Славы, но как бы слегка высмеивая): Да не воскреснет Он, не воскреснет... Усни и не просыпайся никогда...

И тут я понимаю, что молитву-то я и позабыла, и я хочу перекре-ститься, а рука не поднимается, и призрак душит меня, и я задыхаюсь по-настоящему. Он говорит мне: "Засни навсегда... Это не больно...", и я не знаю, каким усилием воли я заставила его исчезнуть.

Тут же звоню Славе:

- Что тебе снится?

- Три часа ночи!

- Мне страшно!

- Мне завтра на работу!

- Не бросай меня, ведь ты же так нас всех любишь!

И тут он проснулся, как если бы его облили холодной водой, так он вскрикнул:

- Я не люблю вас, никого, уже давно! Я вами болею...

В переходах между станциями даже я своим слабым зрением разли-чаю трех бабочек, из лета слетевших под землю на стену метро. Это похоже на тех бабочек на шелкуi из "Академкниги", где тонкой кисточкой по шеiлку выведены латинские названия, и там же орхидеи в колбах с живи-тельным раствором. И так, поднимаясь по ступеням перехода на свет, все твержу в такт шагам: "Из тени в свет перелетая..." - много раз подряд и все думаю о бабочках. Почему я не вижу их наверху, на свету, а только здесь, под землей, в тени?

Алеша - Сапожок купил в "трубе" пива и подснежников, и они увяли в его черных руках.

Лиза мне: Мы прямо тут же, в "трубе" пиво выпили, а Алеша мой случайно бутылку разбил, так стояли мы в пивной луже с подснежниками. А напротив нас - нищенка. А у нас с Алешкой денег уже нет, ну я ей подснежники и протянула.