О детстве.
О мое детство, мое детство!
Мое фарфоровое блюдце!
Мне на тебя не наглядеться,
Мне до тебя не дотянуться!
Вл. Полетаев
- Вот это и был наш дом, - говорила мне бабка моя Марина, когда мы шли с ней по улице Малая Бурлинская, что за цирком. - Я здесь жила маленькой с матерью и теткой Павлушей, а потом дед Тихон вернулся из плена, сбежал от фашистов из Германии, из концлагеря, нам получше жить стало...
А мне тогда апрельские одуванчики по колено были, я слушала ба-бку Марину, натягивала до колен трикотажные гольфы и разглядывала дом. Покосившийся бревенчатый дом. Во дворе развешано белье. Простыни на деревянных прищепках, огромные вискозные штаны на резинках и детская рубашечка в мелкую землянику...
- И когда взорвали церковь, мы с Африканом, это сынишка Ивановых был, они по соседству жили, мы с ним из церкви натащили много разной красоты: лампадки, осколки икон, оклады серебряные - и все спрятали у Бульки в будке, чтобы никто не нашел, чтобы не отобрали у нас наши с Африканом игрушки...
На Малой Бурлинской друг против друга стояли деревянные дома. "Частный сектор, - говорила бабка Марина. - Деревня..." И я просила всегда: "Пойдем в частный сектор, в деревню!"
Самый хвастливый дом рядом с бабушкиным стоял, двух
этажный, сов-сем новенький, выкрашенный ярко-зеленой краской, блестел на апрельском солнце среди простых непокрашенных домов.
Однажды я видела, как два кудрявых, голых по пояс парня красили крыльцо на жаре и что-то кричали друг другу. Их смуглые крепкие спины блестели от пота, и один из них все время откидывал взмокшие волосы со лба, я не понимала, что они кричат. Мы с бабушкой остановились посмотреть. Я обнимала ее за ногу, потому что выше не доставала.
- Что они говорят? - спросила я.
- Они говорят не по-русски, - ответила бабка Марина. - У них денег много, вот они и красят все в зеленое. У них все не как у порядочных.
Потом из дома, перепрыгивая голыми ногами через покрашенные ступень-ки, вышла молоденькая совсем цыганка в сиреневом платье с двумя коса-ми. Она тоже кричала что-то зычным голосом, очень пахло краской, и меня поразил цвет ее платья, ярко-сиреневый. Блестящий от яркости. Парни кричали ей что-то непонятное, но из их непонятной речи, почти из од-них гласных, я вырвала русское имя Маша. Цыганку звали Маша.
- Она помадой у церкви торгует, - сказала мне бабушка.- Помнишь, мы видели? Она задешево покупает, задорого продает... В этом доме Ивановы раньше жили, еще до цыган. Они бедные были, питались одной картошкой всю зиму - отец, мать и восемь детей. Младший - Африкан... Вот я с ним и играла. А тогда все праздники запретили, кроме трудовых, а простых люд
ских праздников все равно очень хотелось... Вот однажды зимой они позвали меня на елку. Я поклялась никому не говорить... Был простой зимний день, а они все ставни закрыли, чтобы никто даже в щель не мог подглядеть! В комнате у них была елка, наряженная еще по-старинному, со свечами, и Африкан чистенький, и сестры его... Уж мы веселились, уж как мы играли! А потом были подарки - всем по мятному прянику, а уж на угощение нам дали по картофелине в мундире... Мы с Африканом принесли все церковное из Булькиной будки и поставили под елку. Потом нам сказали, что Рождество... А в школе мы молчали, даже между собой не вспоми-нали, понимали - тайна...
Я смотрела, как цыганята качались на качелях, и обнимала бабушку за толстую ногу. Я думала: "Это качели Африкана!" И мне очень хотелось прыгнуть в их жизнь из своей.
Засыпая, я мечтала о рубашечке в мелкую землянику и о мятном прянике на Рождество.
Второй сон.
Двадцатые годы. Новосибирск. Бабка Марина маленькая, такая же, как на фотографиях из детства. Коротко, по-мальчишески подстрижена, длинноногая, в чулках "резинки" с вытянутыми пажиками. Холод в бараке. Кипяток с сахаром в жестяных кружках. В комнате - комод с клеенкой, и на комоде ваза с бумажной сиренью. Сирень наяву. Сирень в зеркале... Ба-бушка сидит с ногами на кровати и дует в кружку с кипятком. Я выхожу во двор - снять белье. На улице холодно. Осень. Белье промерзло. Вдруг замечаю отца. Он одет очень плохо: в грязный бордовый джемпер и в синие очень старые брюки. Такое же, как из рассказов бабки Марины, желтоватое лицо, черные, словно обведенные углем, монгольские глаза, острый кадык, худые ключицы торчат из выреза джемпера, только здесь ему лет пятнадцать. Он держит чемодан и еще какую-то сумку с продуктами. "Прощай, Оля, - зовет он ласково. - Пришел с мамой твоей повидаться!" Выходит мама, я не вижу лица, вижу только со спины: девочка лет тринадцати с косами.
Я знала, что у всех детей должна быть мать и что у меня ее по-чему-то нет, но мне так хорошо было с бабкой моей Мариной и я тогда так сильно ее любила, что меня совершенно не огорчало мое одиночество, я его даже и не чувствовала. Но однажды я случайно подслушала во дворе разговор бабки Марины с соседкой из девятиэтажки:
- Вокруг Люси тогда много ребят крутилось, не просто так, для забавы, а серьезно. Многие жениться хотели. Помогали нам. Среди них был татарчо-нок один, худенький такой, в свитерке, дерз
кий. Как все ее ухажеры соберутся, кто на гитаре играет, кто вино пьет, так он сядет куда-ни-будь в угол, даже не к столу, а просто в глубь комнаты забьется - и следит за всеми, как дикий звереныш. Ничего в нем такого не было, одни глаза... Он на Люську смотрел - охотником. Уж я и не знала, что она от него родит. На ней много хороших ребят жениться хотели, а она этого выбрала звереныша... А когда она умерла, он пришел сам не свой, одни глазищи горят, и лицо у него - совсем детское стало. Уж как я сильно тогда по Люсе горевала, но даже через это мое горе мне его жалко сделалось. Он сказал: "Раз Люски нет, мне не нужно ничего!" И точно, через три месяца его за кражу посадили, совсем был мальчишечка, девятнадцати лет. И говорят, он в суде, когда судья читал приговор, только смеялся, как будто бы сумасшедший, и даже сам против себя наговаривал!
Соседка из девятиэтажки слушала бабку Марину, и вдруг она заме-тила, что я стою рядом. Они думали, что я играю себе в песочнице, и даже не заметили, как я подошла. Только на миг наши взгляды встретились: мой, детский, затронутый чужой татарвой, с ее седыми глазами, и она увидела во мне уже совсем не детское напряжение и тут же перевела вз-гляд на бабку Марину, но когда та испуганно оглянулась на меня, лицо мое было опять безмятежным и спокойным.
- Не понимает она еще ничего, - облегченно вздохнула бабушка.
- Не знаю, Марина, не знаю... - засомневалась соседка.
И вот тогда, в первый раз, я почувствовала ту тоску одиночества, которая преследует меня до сих пор. Но тогда она только слегка прикоснулась ко мне, как будто бы я пришла с мороза, а мне плеснули в лицо теплой водой, - легкой была моя первая тоска...
Люди, с которыми мне хорошо безо всяких оговорок, от которых я получаю ответы, равноценные моим вопросам, и вопросы, равноценные моему сознанию:
1) Юлия,
2) Лиза Донова,
3) Вадим Должанский.
Вадим Должанский: "Гений человека не в том, как он пишет, а в том, что он читает".
Это было сказано при мне какой-то девчонке-поэтессе, которая и от-ветить-то не может, и потому это было сказано только ради калам-бура, а не ради ответа.
О детстве.
Как-то весной бабка Марина выпустила меня погулять. Во дворе ко мне подошел нарядный Костя Котиков из соседнего подъезда.
- Пойдем бензином подышим, - предложил он.
- Пойдем.
Мы встали у выхлопной трубы их "Запорожца" и стали жадно заглатывать синеватый дым.
- Хорошо пахнет, - сказала я.
Костя Котиков молча согласился. И тут из подъезда вышла Анжелла Городинова в голубом пальтишке.
- А что вы делаете? - спросила она.
- Что надо, - сказали мы. - Бензином дышим!
И я вдруг увидела, что у нарядной Анжеллочки из-под кримпленовой юб-ки - ботинки разного размера, и один - на плоской подошве, а другой - на высокой, с каблуком.