Выбрать главу

Мерчуле едва сдержался от хохота, хотя чего только не приходилось ему видеть и слышать в своем полку с начала службы!

Байсагуров и Бийсархо, стоя позади начальства, пытались знаками подсказать Орци, чтобы он снял дурацкую каску и опустил руку, потому что командир полка скомандовал «вольно». Но тот ничего не понимал. Все его внимание было сосредоточено на командире, с которым он впервые вел разговор за всю сотню.

— А что это у тебя за каска? Откуда она? — поинтересовался Мерчуле.

Орци левой рукой убрал каску под мышку, но правая так и осталась у бритой головы.

— Немецки полконик шапка! — ответил он. — Полконик — язык. Яво голова ты визял. Шапка — я визял. Эта кирест Николай падишах давал… — Он показал на грудь и снова поднял руку к голове ладонью вперед.

— Вольно! Опусти руку! — скомандовал Мерчуле еще раз. — А кто у тебя командир? — спросил он Орци.

— Ваш балга… висока ароди, полконик, командер полка Мерчули, — неистово двигая усами, ответил Орци.

— Я спрашиваю, чьей ты сотни?

— Ваш балга… висока ароди, сами лучши ротмистер Байсагуров!

— А командир взвода?

— Ево балгароди — виличество корнет Бийсархо!

— Почему «величество»? — забавлялся Мерчуле, видя, что его гость из штаба дивизии умирает со смеху.

— Его сами храбри! — пояснил Орщи.

— Значит, у тебя все командиры «хорошие» да «храбрые»! А плохих нету?

— Есть! — неожиданно ответил Орци.

Все посмотрели на него с удивлением.

— Кто? А ну, выкладывай! — Мерчуле перестал смеяться.

— Вахмистр Пациюв!

— Чем он плохой?

— Ругаю!

— За что же это он тебя?

— Не меня, ваш балгава родие!

— А кого же ругает этот шельма Пациев? — добивался командир.

— Мой мать ругаю!..

Вместе с подвыпившими офицерами захохотали все.

— Ну и молодец! — воскликнул Мерчуле. — Этот сто лет будет жить! — И, взяв гостя под руку, он пошел дальше, смеясь и разговаривая с офицерами.

— Здоровя жилава! — крикнул Орци им вслед и снова улегся на бурку.

— Ай да Орци! — воскликнул мордастый Аюб, восторженно глядя на товарища. — Как скворец, заливался по-русски! Если тебя не убьют, служить тебе дома в суде толмачом!

— Если не убьют… — мрачно повторил Орци, снова напяливая на голову свою каску. — Не люблю я, когда приезжают офицеры из штаба дивизии… Не к добру это!

Все задумались.

На краю села, над руинами, поднималась красная, раскаленная луна.

Ротмистр Байсагуров, проводив командира полка и полкового гостя, направился к себе. Шумела голова. Но надо было еще проверить посты. И он пошел не через село, а вдоль околицы. Луна уже успела взойти и побледнеть, и все вокруг было залито белым светом.

Он дошел до холма, с которого открывался вид на лощину. На дне ее текла маленькая речка. Вокруг чернели камыши, и оттуда разливались бесконечные лягушиные трели. Байсагуров прислушался, сел на траву. Все это так напоминало дом, родной аул. Не хотелось уходить. Пришла на память Вика. Как часто он думал теперь о ней. Женщины, которых он знал прежде, были красивей, богаче ее. Но в их отношениях он сразу находил или плохо скрываемое притворство, или циничную изощренность. И только Вика была иной, простой, как ребенок, и преданной без корысти… Солтагири знал, что для нее он был не предметом временного увлечения, а всей жизнью. Он считал себя испорченным человеком. Слишком большую власть давали ему над собой женщины. Но с ней он впервые понял, что для чистой души есть еще нетронутое место и в его сердце… Это было его богатство… Бедная Вика! Зачем только этот выстрел в Сараево! Зачем эти хитросплетения бессердечных политиков, которые во имя своих эгоистических идеалов бросают в огонь и уничтожают тысячи тысяч людей?! Ведь людям ничего не нужно, лишь бы жить!..

Бедная Вика!..

Но почему он жалеет ее? Ведь если что и случится, то только с ним… И все-таки бедная Вика… Потому что когда убьют его, для него все кончится. А для нее только тогда начнется горе, начнется память, которой не будет никакого конца.

Он вспомнил старушку мать. Отца у него давно уже не было. Для нее он тоже дороже жизни. Прощаясь, она сунула ему грубые перчатки, связанные старенькими руками, и, подняв поблекшие глаза, не словами, а всем сердцем попросила:

— Побереги себя, мамин!..

Он вздохнул. «Поздно об этом, — подумал он. — Да еще в полку, на котором такой позор…»

— Добрый вечер!.. — услышал он рядом и вздрогнул.

За бугром, в двух шагах от него, в бурьяне лежал Калой. Если б Байсагуров не сел, он обязательно наступил бы на своего солдата.

— Молодец! Тебя даже сейчас трудно заметить, — сказал командир. — А здесь дела такие: не постараешься — пропал! Боюсь я их, чертей, потому и прячусь, хитрю…

— Молодец! — еще раз похвалил его Байсагуров. — Но очень уж бояться тоже не стоит. Тебя-то я знаю! У тебя это просто слова. А ведь есть, которые в самом деле боятся. И, как ни странно, они-то в первую очередь и попадают в беду…

— Все здесь беда! — помолчав, отозвался Калой. — Знал бы я, что эта музыка так затянется, ни за что б не пошел! Лежишь другой раз и думаешь: ну что это такое? К чему народ гибнет? Ведь у каждого семья. Мы здесь, а они там мучаются, голодают.

— Ну и к чему ты пришел? — спросил бесстрастным голосом командир.

— А к тому, что плох тот пастух, у которого стадо идет на убыль…

— А если волки?

— Так то ж волки. А мы люди… И враги, и мы…

— Да, мы люди. Но у государств есть свои, высокие интересы и гордость! И народ воюет за отчизну, за честь! — Байсагуров говорил, сознавая, что всего минуту назад он сам восставал против этих мыслей. — Мы вот уронили свою честь с этим ограблением, — продолжал он, — так мне кажется, что теперь от меня за версту смердит! — И помолчав, он добавил: — Ну, ничего, сегодня предстоит бой, и мы или избавимся от этого позора, или умрем! — Байсагуров умолк. Молчал и Калой.

— Что ж ты молчишь? — наконец спросил командир.

— А что мне говорить, если я не согласен? Ты офицер, а я солдат, говорить тебе неприятные слова я не должен…

Хмель еще не совсем вышел из головы Байсагурова. Он сидел, обхватив руками колени и положив на них голову. Ему было грустно и не хотелось уходить от этого душевного человека, которого он давно привык считать самым прямым и честным в полку.

— Вообрази, — сказал он, — что мы дома, что нет между нами разницы, кроме возраста, что это турчат наши лягушки, и говори, говори, что хочешь! Я ведь немного иной…

— Хорошо, — отозвался Калой. — Как помнишь, о чести нашего полка, об этих ворах все молчали, когда я сказал командиру то, что думал. Но он оставил их в полку. Значит, хотел этого.

А чего же нам теперь отвечать за их проделку? Ты говоришь: сегодня бой. Боев много было! И мы не увиливали. Но я понимаю, на что ты намекаешь… Я помню, как ты сказал перед полком: «Мы кровью смоем позор!..» Я много думал над этими словами… И всадники думали… А почему все-таки из-за какого-то вора мы должны кровью смывать? Да я за него, да и за всю эту войну, если хочешь знать, была б моя воля, капли крови не отдал бы! — Он замолчал, но потом заговорил снова: — А ты подумал, что скрыто за твоими словами? Плач жен и матерей наших… Сироты голые и босые… И за что?

— Калой, у человека, у настоящего человека я имею в виду, — осторожно заговорил Байсагуров, — должна быть честь. Должна! Что это такое? Это желание быть незапятнанным, чистым. Право быть гордым. Пользоваться уважением людей! Из-за этого, если надо, идут на все!

— А разве я против? — перебил его Калой. — Покажи мне того, кто украл нашу кассу, и я схвачусь с ним насмерть! Но когда кто-то прислал мне его сюда, а Мерчуле оставил здесь, я не хочу умирать вместо этого вора или вместо Мерчуле!.. — Помолчав, он спросил: — Ты когда-нибудь ел хлеб, который вырастил сам?