Докки перешла на половину невестки. Они уселись у очага на овчинные подушечки и повели долгий разговор. Изредка одна из них поправляла огонь в очаге. Дым застилал верхнюю часть сакли и уходил в небольшое окно.
Женщины, не отрываясь, смотрели на веселые огоньки пламени. Оно отблесками перебегало по их лицам и исчезало где-то в черной глубине закопченных углов жилья. Время шло. Изредка Доули прислушивалась, а потом снова продолжала беседу. Аул погрузился в тишину. Лишь издали доносился ровный шум реки. Доули повернулась к окну. Насторожилась.
— Он!
Женщины вышли на деревянную терраску второго этажа. Теперь и Докки показалось, что она слышит далекий голос. А Доули вернулась к себе, достала из связки, висевшей под потолком, смолистый корень сосны — бага, разожгла его в очаге и побежала по шаткому мостику в боевую башню, которая стояла рядом с жилой, возвышаясь над всем аулом.
С этажа на этаж по скрипучим лестницам, что стояли в углу, Доули стала взбираться вверх. Она с трудом пролезала сквозь узкие отверстия в перекрытии этажей. Совы и голуби, напуганные светом, с шумом вылетали из бойниц. На последнем, пятом, этаже Доули остановилась, едва переводя дыхание. Она высунулась в окно и подняла над головой факел. И тотчас до нее донесся далекий голос. Теперь Доули не сомневалась — это был голос мужа. Но как странно: он доносился не оттуда, куда Турс уходил на охоту, а совсем с другой стороны — из дремучего леса. Доули убрала факел в башню и через мгновение снова высунула его наружу. И снова раздался голос Турса. Значит, он увидел огонь, он ему нужен, потому что ночью в таком лесу человек может заблудиться даже рядом с домом.
— Ну, что там? — спросила Докки снизу.
— Это он. Скажи брату (так Доули называла деверя). Мне кажется, он зовет его.
Докки разбудила мужа. Тот вышел, взобрался на третий этаж боевой башни, прислушался, узнал голос Турса и отправился в лес, освещая путь огромным пламенем бага. Доули видела, как это пламя шло в чаще леса, останавливалось, — видимо, Гарак прислушивался к голосу брата — и снова двигалось дальше.
— Эй! — доносилось с далекой горы.
— Во-вой! Да-вог![6] — отвечал голос Гарака, а говорящий камень[7] кривлялся на разные голоса и передразнивал их:
— Эй-вой!.. Вог-вог!..
Пропели первые петухи, когда женщины увидели на извилистой тропе в свете факела поднимавшихся к башне своих мужчин.
Гарак нес на спине лежг[8], набитый мясом. Туре шел следом, держа в руках голову оленя с длинными ветвистыми рогами.
В эту ночь в башне братьев Эги долго не ложились. Женщины варили мясо. Гарак пек на огромной вилке, стоявшей на треноге, оленью печень, а Туре чистил кремневку и рассказывал об охоте.
Когда все было готово, Доули плеснула в золу жирного бульона, а Турс отрезал и бросил кусочек печени и мяса в огонь для предков, души которых всегда живут в доме и получают свою долю через пламя неугасающего очага.
Ужин был обильным, веселым. После ужина Гарак и Докки ушли к себе, а Турс потушил светильники, разделся донага, лег на нары и растянулся на мягкой кошме. Доули прикрыла его одеялом из овчин и прилегла рядом. Он задремал, но, неожиданно проснувшись, воскликнул;
— А ты здорово придумала! Без твоего огня я бы всю ночь проплутал. В лесу темно и глаз пальцем ткнут — не увидишь. — И, засмеявший, добавил: — Только как ты с этим животом в башне через лазы протискивалась? Видно, какую-то мелочь родишь.
Он замолчал, захрапел, повернулся и уже во сне закинул на нее свою большую, тяжелую руку. Счастливая, она лежала, не шевелясь, и слушала, как рядом билось его сильное сердце. Чуть посветлело небо в окне. В очаге уголек треснул, вспыхнул искоркой и погас.
Как ни коротка была ночь, солнце застало всех за работой. Гарак ушел за мясом оленя, которое Турс подвесил в лесу к дереву, Докки погнала в поле ослика, навьюченного корзинами с навозом, Доули стирала золой белье мужа, а Турс старался приладить корзины к бычку, чтобы возить навоз сразу и на нем и на ослике.
Доули стирала в чаре[9], сидя на корточках, и изредка бросала взгляд на Турса. Широкий в плечах, чернобородый, в долгополой коричневой рубахе домотканого сукна и в таких же шароварах, он с удивительной ловкостью делал громадными ручищами свое нехитрое дело. Наконец все было готово, корзины наполнены. Доули поднялась, вытирая руки о подол, чтобы идти с Турсом в поле. Он повернулся к ней, прикрыл ладонью левый глаз, на котором было плотное бельмо, — он делал так всегда, разговаривая с людьми, — и сказал:
— Оставайся.
Она недоуменно посмотрела на него.
— Я и сам справлюсь. Детская работа. А ты… тут найдешь, что тебе делать… И так небось наворочалась с камнями за эти дни… — Он улыбнулся, что с ним бывало очень редко.
Доули поняла улыбку. Каким дорогим, близким он был ей сейчас, с этим единственным, добрым для нее карим глазом, с этой глубокой морщинкой, залегшей у рта.
— Что же ты, один пойдешь? Я не устала! — возразила она. Но его лицо уже снова стало суровым, и он строго сказал:
— Не торопись. До осени еще наработаешься!
Он хлестнул осла прутиком, и тот пошел, потянув за собой привязанного к седлу бычка. Турс размашисто зашагал следом.
Уже полдня Турс и Гарак, вернувшийся из леса, перевозили на свои поля навоз. День выдался нестерпимо жаркий. Туре расстегнул ворот рубахи, что позволял себе очень редко.
В полдень и люди и животные отдыхали. Туре снова лежал на нарах, а Доули занималась домашними делами. Ей казалось, что муж не замечает ее. Но он видел все, видел, как смазанные свежим маслом блестели у Доули волосы. Ее длинное, сбоку подоткнутое платье после стирки стало ярко-красным, а шаровары светлыми. Он заметил и небольшие мешочки, появившиеся в последнее время у нее под глазами.
«Трудно ей уже, — подумал он и, забросив руки за голову, приятно ощутил в них матерую силу, — да я и сам справлюсь с любой работой в этом доме. Была бы работа!»
Остаток дня он снова возил навоз. Доули, взяв у соседей корзины, к его возвращению наполняла их, так что он не тратил на эта времени.
К вечеру над Цей-Ломом появились мелкие стайки облаков, потом, слившись в большие громады, они переползли через хребет медленным водопадом и растеклись по ущелью. Подул свежий ветер, стало прохладно. Доули вздохнула с облегчением и обрадовалась за Турса.
За день от горы навоза почти ничего не осталось. Теперь надо будет только разбросать его по терраскам и пахать.
Вечером Турс ходил по двору, посматривал на небо, проверял мешки с семенами ячменя, затачивал лемех. Ему не терпелось выйти с быками на пашню, схватить соху, всадить ее в землю и начать борозду. Такая это была пора — месяц кукушки.
Перед тем как лечь, Турс снова вышел во двор и вернулся озабоченный.
— Дождь будет, — бросил он хмуро, а потом добавил: — Дождь ничего, да ненадолго бы…
Легли спать. Среди ночи Доули проснулась. Турс глядел на окно. Комната озарялась вспышками далеких молний. Редкие косые струйки падали на пол. Доули поднялась и закрыла окно рамой, обтянутой бычьим пузырем. Резкий порыв ветра толкнул ее и затих. Приближалась гроза.
— Рано. Не ко времени! — вырвалось с досадой у Турса.
Он завернулся с головой в тков[10], лег ничком на свою кошму и затих. А Доули долго еще смотрела на едва высвеченное пятно окна, и ей все мерещилось в нем чье-то страшное и злое лицо.
Утро наступило хмурое, дождь лил, не переставая. По тропкам и переулкам аула бежала вода. Редкий человек показывался где-нибудь во дворе. Скотина и та не хотела пастись и понуро стояла у стен башен и солнечных могильников[11]. Гарак стучал за перегородкой топором, выстругивая новое ярмо для быков, а Турс не находил себе места. То он шел во двор и глядел на небо, то ложился на нары и делал вид, что спит, то садился на турью шкуру и начинал перебирать четки. А дождь лил и лил без конца.
Начало смеркаться, когда он вдруг схватил со стены сохнувшую оленью голову с рогами и крикнул жене: