Калой любил Докки как родную мать. Другой матери он не видел, не знал. И мысль о том, что, может быть, Хасан-хаджи сумеет помочь ей, волновала его.
В ту же ночь, как привезли Докки, он отправился к Хасану и стал просить за мать.
По своему обыкновению Хасан-хаджи задумался, потом достал привезенные из Мекки джейны, почитал, перелистывая хрустящие страницы, и, не выходя из задумчивости, произнес:
— Кое-что Аллах дал в руки человека. Но главное — только в его власти… Амин.
Калой слушал внимательно. Он знал теперь, как сказал ему сам Хасан, что он только человек. Но Калой думал и о том, как много мудрости почерпнул этот человек из священных книг, и это вселяло в Калоя веру в силу знаний Хасана.
— Аллах велит нам, — продолжал Хасан-хаджи, — употребить с пользой для человека все наши умения. Ну, а чего мы не можем, того, значит, нам не дано… Ты понимаешь?.. Не тело, ее ум во власти злых джиннов, которые подстерегли ее, когда она всецело предалась своему горю и забыла, да простится ей, имя того, кого только и боятся силы тьмы. Что мы можем? Мы можем повторить за нее имя Аллаха столько раз, сколько раз за это время она должна была вспомнить его.
Когда я учился в Аварии, я сам принимал участие в исцелении такого забывшегося человека. Это даже видеть было нелегко… И несчастный не выдержал борьбы злых и добрых, джиннов, которая началась в его теле. И оно перестало быть. Но зато душа его была спасена для вечной жизни… Амин!.. Вот все, что я знаю, что могу сказать тебе как сыну. А там — воля твоя…
— Моя воля, — с грустью ответил Калой, — как говорит народ: «Если нельзя, чтоб было так, как хочется, то пусть будет хоть так, как возможно».
И он пошел домой, удивляясь мудрости и простоте Хасана.
Время пахоты пришло к концу. Хасан-хаджи давно ждал этого момента. Он решил использовать передышку до начала других работ, чтоб созвать своих прихожан в дом Калоя и попытаться исцелить Докки. Только один Хасан знал, что «лечение» это ему нужно было больше, чем больной.
Об уважении в народе он должен был заботиться сам и не пропускать удобного случая закрепить его.
В назначенный день в Эги-аул съехались приглашенные Хасаном горцы, которые называли себя мюридами.
Соседи, детвора облепили забор его дома. Возбуждение росло с каждым часом. Вокруг дома Калоя тоже толпился народ.
Было известно, что в башне Калоя освобождена от вещей главная комната. Вдоль ее стен разложены циновки. Окна занавешены черной материей. Посреди комнаты, у каменного столба, сидит Докки. Ей сказали, что ее будут лечить, и она очень обрадовалась этому. Говорили, что она теперь все время улыбается.
Был ясный, солнечный полдень, когда Хасан-хаджи в сопровождении двадцати одного мюрида вышел из своего дома и направился через село к башне Калоя. Весь аул тотчас же хлынул за ним.
Калой поджидал гостей на улице.
Во дворе в котлах варилось мясо быка, зарезанного для мюридов на средства, собранные всем родом Эги.
Вот издали донесся высокий, чистый голос Хасана-хаджи. Он запевал назму[64]. Его спутники дружно вторили. Пение было торжественным и приводило людей в фанатический трепет. По мере приближения голоса мюридов становились все громче, все явственней. Вот мюриды показались из-за поворота. Впереди Хасан-хаджи. Он в красной феске, в белоснежной чалме. На плечах зеленая аба[65]. Она развевается по ветру.
Румянец и полнота давно сбежали с его щек. Вечное сидение за священными книгами и время иссушили его лицо, покрыли ровной белизной. Это заметно выделяет его и заставляет думать о духовной чистоте.
Он шел, высоко подняв седеющую бородку, и пел, не замечая никого.
Мюриды, как и он, шли с отрешенными лицами и опирались на длинные посохи из турсового кустарника, который принято было считать заговоренным от нечистой силы.
Перед священной церемонией народ с благоговением затих. Шествие мюридов закончилось во дворе.
Хасан-хаджи нараспев произнес стихи из Корана и поднял руки для дуа[66]. За ним поднял руки весь народ. После молитвы Хасан повел мюридов в дом.
На время в комнате приоткрыли окно.
Докки во всем черном поднялась и стала у центрального столба. Улыбка сбежала с ее лица. Обострившимся взглядом смотрела она на входивших мюридов. И хотя они знали, что идут молиться за спасение души больной, многие из них, наслышанные с детства о выходках сумасшедших, недоверчиво косились на нее и с опаской проходили мимо.
Комната наполнилась людьми.
Дверь в другую комнату не закрывали. В ней толпились родные и соседи. Встав рядами за Хасаном-хаджи, мюриды совершили намаз. А Докки со страхом озиралась по сторонам и, видимо, если до этого и соображала что-то, то теперь все больше теряла нить, связывавшую ее сознание с действительной жизнью. Она подошла к Хасану-хаджи и заговорила с ним быстро и бессвязно. Ее попытались успокоить, отвести на место, но она вцепилась в рукав Хасана так, что его едва освободили. Тогда она заметалась, кинулась бежать. Но всюду стояли мрачные мюриды. Принесли цепи. На израненные руки и ноги Докки надели кандалы. Цепями ее привязали к столбу. Она стала сквернословить, рваться, но это теперь не тревожило никого. Хасан-хаджи арабской вязью написал что-то на дне чаши, потом смыл краску в огромную лохань, что стояла тут же, и велел внести жаровню с горящими углями. Поставив ее перед Докки, он плеснул на головешки священной и заговоренной им водой. Пар и дым окутали больную.
Хасан-хаджи и мюриды сняли верхние рубахи и пошли вокруг нее, произнося причитания и хлопая в ладоши. Сначала они двигались медленно, потом все быстрее и быстрее…
Комната наполнилась рокочущим звуком однообразного пения: «Ла-иллаха-иль-аллаха! Ла-иллаха-иль-аллаха!..» И в такт этому загремели удары по медному тазу. Кто-то прерывисто шипел, кто-то раздирал уши оглушительным свистом. Изредка взлетал под потолок чей-то пронзительный визг. Все в комнате стонало, верещало, двигалось и хрипело.
Докки, синея от напряжения, исступленно рвалась с цепи. Порой, обессилев, она падала на пол и затихала… Но мгновение спустя вновь нечеловеческие силы подбрасывали ее под потолок, и с искаженным лицом, с глазами навыкате, она скрежетала зубами и выла, перекрывая весь гам и грохот, стоявший вокруг нее.
Кто-то во дворе пустил слух, что голос ее может навести на здоровых порчу, и двор Калоя опустел. Люди в суеверном страхе попрятались по домам. Детей заперли в башни.
Два дня и две ночи продолжалось «исцеление» Докки. Калои и его родные едва держались на ногах.
Мюриды ели, пили, отдыхали тут же, по очереди. Из хозяев никто не ложился.
Ни на минуту вокруг Докки не прекращалась священная пляска и хвала Аллаху.
Смрад, угар от углей, чад со светильников, зловоние от людских пропотевших тел, пыль, поднятая ногами с глинобитного пола, — все это было выше человеческих сил. Мюриды, сами придя в исступление, были не далеки от потери рассудка.
Докки не ела, не пила, не спала. Но ее силы, казалось, не знали предела. Это объясняли тем, что духи, которые сопротивлялись в ней, были многочисленны и, кажется, неодолимы. А моление подходило к концу. Только три дня и три ночи, как говорил сам Хасан-хаджи, людям дано право бороться за человека. Если за это время злые силы не сдаются, его оставляют с ними на волю Божью, навсегда.
Третья ночь спустилась на потрясенный Эги-аул. Третью ночь неслись над аулом то приглушенные, то яростные звуки молитв и плясок.
Народ пребывал в томительном ожидании чего-то сверхъестественного.
Калой с воспаленными веками стоял в дверях и отупевшим взглядом смотрел на то, что происходило в доме.
Сквозь дым и копоть, в свете мятущихся факелов, по кругу неслись неистовые человеческие существа. Они то изгибались до земли, хлопая во вспухшие ладоши, то вскидывались вверх, потрясая изломанными руками и космами нечесаных бород. А посреди этого хоровода, над пылающей жаровней, на звенящих цепях по-прежнему висела и билась оскалившаяся, простоволосая Докки… Глаза ее остекленели, руки и ноги скрючилсь в судороге, разорванная рубаха клочьями свисала до земли, обнажая изодранное в кровь ногтями грязное тело…