Голос Турса умолк, а струны все пели. Женских лиц почти не было видно. Бежали мысли, бежали слезы. Мысли у каждой разные, слезы — одни, женские. Гарак надвинул папаху на лоб, поправил костер. Огонек вырвался на волю, заиграл веселым язычком, осветил, словно поджег, его смуглое лицо.
Туре перестал играть, задумался, глядя на освещенное, негасимое пламя родного очага. Когда и кто зажег его для них? И что станет теперь с его потомками, для которых он сохранил этот свет и это тепло? Сумеют ли они оставить его огонь тем, кто придет сюда следом за ними?
— На нас навалилась беда. — Голос Турса зазвучал так неожиданно и громко, что женщины повернулись к нему со страхом. — В доме я старший. Моя забота — думать о всех. Землю отцов, которая осталась у нас, я поручаю тебе. — Он обращался к брату.
Гарак встал.
— Вас она кормила и будет кормить. А о нас не думайте. Завтра с Богом — пахать!..
— Нам двоим не был тесен материнский живот. Не был узким этот кров наших предков. И то, что родит наша земля, должно быть общим. Кто же я, по-твоему? — почти с гневом возразил брату Гарак. Он был слабее и меньше Турса, но сейчас он всем казался огромным и сильным.
Турсу было радостно, что у Гарака такое родное сердце. Стоя у двери, Докки проклинала себя в душе за мысли, которые мучили ее сегодня, когда на пашне по-хозяйски трудился Турс.
— За кого ты нас принимаешь? — воскликнула она. Голос ее сорвался, и она убежала за перегородку.
— За своих! — крикнул ей Турс. — И поэтому будет так, как я говорю, пока я здесь старший! — добавил он строго. — А слезы будете лить там, где им место! — С этими словами он повел смычком, и чондыр откликнулся веселым плясовым мотивом.
Ночь Турс спал хорошо. Первый раз в жизни он проснулся без забот, без мысли о том, что надо работать. Некуда было торопиться, нечего было делать. Он не знал еще, что придумает, но знал одно — в тягость он никому не будет!
У Гарака и Докки было тихо, видимо, они ушли на работу, как он велел. Но во дворе слышались голоса. С Доули разговаривали какие-то мужчины. Надев шапку и суконные чувяки, он вышел. У ворот стояли его соседи и Хасан-мулла. Поздоровавшись, Турс пригласил их в дом, но они отказались. Они хорошо понимали, какое несчастье постигло Турса. Что сказать, чем утешить, как помочь? Хасан-мулла первым прервал молчание:
— Нам всем тяжело. Аллах наказывает нас за то, что не все мы веруем в него, когда он щедро предлагает нам свои откровения. Не все расстались с прежним неверием. Но ты хороший мусульманин. Ты дал бычка, чтоб принести жертву за все село, и ты пострадал за других. Амин ёаллах! Я заявляю об этом при всех! В законе пророка Мухаммеда — да во возвеличит Аллах имя его! — говорится о том, что брат должен помогать брату. Из десятой доли урожая, что дается в жертву сиротам и вдовам, мы не забудем поддержать и тебя!
Хасам-мулла еще не старый и красивый мужчина. Он во всей округе один умеет читать Коран и писать ладанки. Отец посылал его учиться. И он пробыл в Аравии пятнадцать лет. И теперь люди относились к нему с большим почтением. Даже те, которые колебались, стоит ли во имя бога Аллаха изменять всем своим старым богам.
Обычно, как он советовал, так и делали. Никто не мог сказать умнее его. Но на этот раз после Хасан-муллы протолкался вперед сосед Турса — Пхарказ[15]. Долговязый, сутулый, он расставил широкие, как у гуся, босые ступни и заговорил:
— Хасан-мулла, ты всегда учишь нас, как бы это… только хорошему! Столб в земле. Но если он расшатан, ему нужда подпорка. А если человек в беде, она ему нужна еще больше. Мы сделаем так, как ты сказал. Но, как бы это… мне думается, перед Аллахом было бы неплохо, если б мы решили не только об одной осени… а о всей жизни Турса…
Это верно! — поддержали Пхарказа горцы.
— Так вот, как бы это… Ведь с каждым могло случиться… Не записано ли в иконе пророка, чтоб нам всем вместе помочь Турсу купить себе новую землю?
Народ одобрительно зашумел.
Хасан-мулла, к которому обращался Пхарказ, улыбнувшись, развел руками:
— Разве Аллах может быть против хорошего дела, против добра! О твоих словах надо всем подумать. Ведь не у каждого найдется что дать!
Турс, который слушал их с большим вниманием, поднял голову.
«Вот какой Пхарказ! — думал он. — Сам гол, в зиму и лето одна овчина на плечах, а готов поделиться последним. А этот, Цогал[16], восемь детей!.. Ноги уже как дерево стали. Чувяки только в мороз одевает… и тоже согласен отнять у своих малышей кусок хлеба для меня… И все остальные…» — И Турсу стало тепло.
— Соседи! Люди мои! Пусть у вас всегда все будет и ничто не уменьшается! Плохой у меня день! Но я что-нибудь придумаю, как-нибудь обойдусь. А долю вдов и сирот, не обижайтесь, не приму. Потому что я не вдова и не ребенок-сирота. Вот они, руки… значит, я что-то еще смогу… Я благодарен тебе, Хасан-мулла, и тебе Пхарказ, за вашу доброту. Если сам не справлюсь с бедой, если у меня ничего не получится, конечно, я приду к вам, куда же мне еще! Соседи мы… Стыдиться не буду. Пусть Бог воздаст вам за добро!..
Люди начали расходиться. Но, прежде чем уйти, каждый еще раз подходил к Турсу и предлагал ему свою помощь.
Хасан-муллу Турс задержал. А когда двор опустел, пригласил войти в башню. Здесь он усадил его на почетный, резной стул, которому, наверно, было столько же лет, сколько и самой башне, поставил перед ним накрытый Доули низенький столик с олениной и лепешками.
Воздав молитву Аллаху, Хасан-мулла принялся за еду, необычную даже для него.
Турс как хозяин стоял и каждую минуту был готов услужить гостю. Он обдумывал предстоящий разговор с Хасаном, от которого зависело многое.
Когда гость наелся, Турс попросил его расположиться для отдыха на нарах. Он помог Хасан-мулле расстегнуть ворот на зеленом бешмете. Это был единственный во всем ауле бешмет из атласной ткани. Турс дотрагивался до его блестящих нитяных пуговок с благоговением. Затем он стянул с него чувяки персидского сафьяна и усадил на войлочную кошму.
— Слушаю я тебя, Турс, — сказал Хасан-мулла, сложив руки на груди и глядя на лазурный кусочек неба, который был виден в окне.
Турс помолчал. Ему легче было день работать в лесу, чем час говорить с таким умным и ученым человеком. Но делать было нечего. Он отослал Доули, помолчал еще, посмотрел, как гость, в окно и сказал:
— То, что мне пришло в голову, это не от силы и гордости, а от бессилия моего… Все знают, что часть земли нашего рода Эги некогда досталась роду Гойтемира. Ею уплатили за их человека, который умер, как говорят, по вине человека из нашего рода. Но я слышал, что моего предка вынудили отдать землю. Он уступил силе, а не правоте. Если б я был уверен в этом, я попробовал бы вернуть свою землю назад. И, может быть, Гойтемир поймет, что волк заскакивает в овчарню не для того, чтобы порезаться с собаками или поймать лбом пулю, и решит спор по-доброму? Мне же терять нечего! Что ты на это скажешь?
Хасан-мулла внимательно следил за выражением лица Турса. Оно не предвещало ничего доброго. Нетрудно было заметить: под видимым спокойствием Турса скрывалась отчаянная решимость так или иначе найти выход из положения.
— Я не судья, — смиренно сказал Хасан-мулла. — Тем более, речь ведь идет о том, что было до нашего с тобой появления на свет! Но раз ты ждешь от меня ответа, я скажу тебе…
Было это, как рассказывал мне мой дед, при отце его или даже при его деде. Двое парней — один из рода Гойтемира, другой из вашего — пасли овец. Гойтемировский парень заснул, а ваш подкрался и из озорства ударил рядом с ним палкой по земле. Спросонья тот так испугался, что умер. И между вами возникла вражда. Ваши не принимали вины на себя, а те утверждали, что вы убили их человека. Никто не мог решить этого спора. Тогда пригласили мудреца по имени Тантал. Он происходил из тех ингушей, что издавна живут в Грузии. Рассказали ему все и попросили решить спор. Тантал велел принести на то место, где умер гойтемировский парень, моральг[17] нетронутого кислого молока и поставить на землю. Потом велел вашему парню ударить по земле палкой рядом с моральгом так, как он сделал это первый раз. Парень ударил. От сотрясения сметана на молоке разошлась.