И разбрелись люди по лесам и дорогам… Кто в рабство к баям, кто умер с голоду, кто в лихорадке, кто был сражен пулею аскера[85] на дороге в сторону этих гор…
Долго рассказывал старик о мытарствах народа на чужбине, о ссылке в Сибирь тех, кому удалось вернуться в Россию. Вытирали глаза женщины, сдержанно вздыхали мужчины. А Калой слушал его, надвинув на брови папаху и сложив руки на черном кинжале.
— Долгие годы бились мы с твоим отцом за жизнь. Три раза подходили к границе, чтоб вернуться к тебе, и однажды в лесу схоронили родившую тебя Доули. Умерла она в лихорадке, от голода… И, не пробившись, снова работали мы у бая за кусок хлеба. Видели, как отнимают они у наших половину урожая, отбирают детей и увозят на продажу в рабство. Шли годы, кончалась жизнь без радости, без надежды. И тогда снова собрались мы с силами и снова пошли к границе, чтобы пройти или умереть. Ночью пробирались лесами, днем, голодные, как волки, отлеживались в чаще, ели траву, коренья. Однажды утром — это был семнадцатый день наших скитаний, когда ослабевшие, шатаясь, брели мы в надежде, что граница осталась позади, — нас заметили аскеры хонкара. Они гнались за нами, как псы за зверем. Мы громко призывали Аллаха, но они стреляли в нас. Нас спасло болото. Они отстали, а когда мы выбрались из него, Турс держался за грудь. Из-под его руки текла кровь. Он упал, чтоб уже не подняться. Он говорил, чтобы я оставил его, бежал, пробираясь к вам. Мы были близко у цели. Но разве может человек бросить друга? И тогда он завещал мне найти тебя… — Старик молча смотрел на Калоя… — И вот я нашел тебя… Да, ты очень похож на него. Похож…
Зору, как и все, не пропустила ни одного слова старика. И с каждым из них угасала ее надежда, рушились светлые мечты. Она видела, как плохо Калою, и, не в силах вынести этого, выбралась из толпы и убежала домой.
— О чем еще говорил твой отец в то утро, я могу рассказать тебе потом, если ты хочешь, — сказал старик Калою.
Но Калой покачал головой.
— Говори при всех, — сказал он. — Это мои родные и односельчане. С ними мне жить, с ними умирать. От них я ничего не скрываю.
Старик подумал, взвесил его слова и продолжал:
— Так лучше. А мне все равно. Долго мучился твой отец. То совсем затихал, то жизнь снова возвращалась к нему, и тогда он говорил: «Если дойдешь до наших гор, передай им мой последний салам. Скажи: если жить не удалось с ними, то думал — хоть лежать придется в своей земле… Сыну, брату, селу передай: не хотел я покидать их, да Гойтемир толкнул меня на это, а сам остался… Видно, знал, что мне не вернуться, не спросить у него свое…» Он сказал: «За обман, за то, что завлек меня, пусть Бог спросит с него. Я должен был иметь свою голову. Я не имел ее. Но за жизнь и смерть несчастной жены моей, Доули, нет ему от меня прощения на этом и на том свете!»
— За жизнь Гарака и Докки — тоже нет! — негромко сказал Калой. Люди вздрогнули. — Прости, что перебил. Продолжай. Я слушаю.
— «Если дойдешь, — сказал он, — передай людям: пусть ищут счастье там, где живут. А если не найдут его под ногами, пусть умрут и лягут в ту землю, которая их родила. Смерть в родном краю краше жизни на чужбине. Пусть не верят, — сказал он, — звуку зурны на расстоянии. Он красив только издали!»
— Эх, человек ты наш, Турс! — вздохнул Зуккур, неумело смахнув слезу. — Истинную правду познал! Но дорого она ему стала. Мы не хотели, чтоб он уходил… Не зря деды говорили: «Спокойная бедность лучше беспокойства о несбыточном благе!» Но мы перебили тебя, говори, гость!
— Мое имя Хамбор. Я кончаю рассказ. Турс к вечеру умер. Мы были в стране Ислама. Где-то рядом ходили мусульмане, турецкие аскеры, которые, как и мы, чтут Аллаха и делают намаз. А я, чтоб не попасть снова в рабство, должен был шепотом помолиться за друга и оставить мусульманина, не предав земле. Может быть, вороны выклевали ему глаза или шакалы разорвали тело… У меня не было возможности вырыть могилу. У меня не было сил, чтоб унести его с собой, а «братья-единоверцы» преследовали меня, как собаки зверя. Я не мог дать им убить себя, не рассказав вам этого.
Я не помню, сколько дней, сколько ночей я полз по земле, уподобившись гаду. Тело мое покрылось ссадинами, корой струпьев, одежды превратились в лохмотья. Меня подобрали грузины-дровосеки. Ночью они привели меня в свое село, тайно, в чулане, кормили, поили три дня и три ночи, не открывая даже своим. Потом ночью дали вот эту одежду, вывели на дорогу и показали, куда идти. Старший сказал: «Говори, что ты пастух, осетин». Научил, как просить. Показал, как благодарить, креститься. Только это спасло от Сибири.
Хамбор замолчал. Молчали и все остальные.
Давно уже знали горцы, что царские власти не ради добра спешили помогать каждому, кто соглашался покинуть свой край.
Чем больше уходило их, тем меньше оставалось царю врагов, тем больше оставалось земель его слугам.
Но не знали горцы, как принимал мухаджиров хонкар-падишах. Как принимал их его народ. Теперь узнали.
И мрачные, но верные мысли медленно, как волы, брели в их голове: держаться один одного, не верить никому! И не ждать блага за порогом собственного дома.
— Да простит и помилует Аллах твоих родителей, Калой, — обратился к нему от всех Хасан-хаджи, — да определит он им рай на вечные времена!
— Амин! — поддержали его остальные.
Вместе с Хасаном-хаджи все подняли руки для молитвы. Только Зуккур — жрец и почитатель местных богов да Хамбор оставались безучастными к этому обряду.
— Ну, Зуккура мы знаем, — сказал Пхарказ, — недавно еще многие из нас, как и он, почитали только своих богов. А некоторых мы и сейчас почитаем. Но ты только не обидься: в кого веруешь ты? Я заметил — ты не молился…
Хамбор помолчал, подумал и ответил, не глядя на Пхарказа:
— Я молился. Много молился. Я за пророка убивал и своей головы не щадил. Но нет пользы для вас в этом разговоре… Я знаю одно: из земли я вышел, земля меня кормила, как мать, она же станет мне последней постелью. И вот я вернулся к родной земле. «Здесь солнце исцеляет, здесь дождь — из масла». А кому молиться? Молиться можно кому угодно. Но кто услышит?
Наступило неловкое молчание. Больше никто не спрашивал его ни о чем.
— Калой, я был одним из тех, кто, сам не ведая обмана, вовлек в обман других, — сказал Хамбор. — Я звал твоего отца туда. И я повинен в том, что он погиб. Прости меня за это, если можешь. С таким грехом мне трудно умереть…
— Надо простить!
— Прости его! — раздались возгласы.
Калой оглядел всех и заговорил просто, душевно.
— Прощаю тебя, Хамбор. Я не вижу твоего греха! — Он дотронулся до плеча старика. — С прошлым ничего не поделать, — продолжал он, — но думаю, что я не так уж несчастлив, если Аллах хоть тебя послал в этот дом, чтобы освободить мою голову и сердце от вечных правильных и неправильных дум. Спасибо тебе за то, что другом был отцу, за то, что закрыл ему глаза… Я не знаю, кто есть у тебя и куда твой путь. Если ты одинок — вот твой дом. Я и брат — твои сыновья. Но если у тебя свой путь, мы поможем. Теперь ты не один. Ты знаешь: нет здесь в горах ни падишаха, ни князей, ни амбаров с золотом. Но есть вот эти люди, мужские руки и дружеские сердца. И этим мы готовы делиться с тобой!
— Правильно!
— Оставайся у нас.
— Мы сделаем тебя пришедшим братом![86] — зашумели мужчины рода Эги.
Хамбор долго молчал. Ему трудно было говорить. А потом ответил:
— Да не оставит вас благополучие! Слушаю вас и думаю: где и что еще хотели мы найти, уходя от такого народа? Мы были слепы! Спасибо! Но я вернулся уже не для жизни… а чтоб лечь там, где лежат отцы и братья. В этом доме я закончил все дела, которые обязан был сделать на земле. Спасибо за доброту.
После этих слов Хамбора люди стали расходиться. На ужин остались лишь самые близкие. Подали мясо, лепешки, чай.