Поначалу к Илюшеньке никто не приходил, — осторожничали; как ему смотреть на своих сродников, братьев-сестер, здоровых да живехоньких, как после одному с самим собой, неходячим, оставаться? Да и побаивались сдуру — может, хворь какая приключилась, что и на других перекинуться способна? Потом, потихоньку, стали похаживать, — отец его на крылечко или во двор, на чурбан, выносил. А как взрослеть начали, как дела-заботы прижимать стали, так все реже и реже. Не забыли, конечно, насовсем, но и не скажешь, чтобы почасту.
Тимофей с Яковом — те мимо не проходили. То птичку-свистульку принесут, то богатыря на коне, то медведя с бочонком — хоть и вырезаны из дерева, а как живые. Сказки рассказывали, побывальщины — непременно чтобы добрые, и хорошо заканчивались. Да только больно уж сказки эти от жизни отличались. У самих на руках мозоли с кулак, минуты без дела не просидят, а рассказывают что? То у них бездельник рыбу поймает, и все-то она за него делать начинает; то селянин какой хитростью да смекалкой женится на княжеской дочери, становится наследником и опять же, ничего не делает. Как же так? Что же это получается? Тому, кто трудом своим живет, — ничего, а кто на печи лежит… Сказал, и осекся. Губы поджал, слезы злые на глазах выступили. Стали ему деды объяснять было, что достаток или там богатство, это одно, а счастье — его каждый по-своему понимает, и совсем не обязательно, чтобы у всех богатство и счастье в обнимку ходили, — да только без толку. Счастье — вон оно, бегать с погодками по улице, родителям помогать, жить так, как другие живут, как жил до недавнего…
Все горше и горше становилось Илье с крылечка на ватагу однолеток, что мимо двора проскакивали, играючись, и стал он отца просить, чтоб выносил он его на другую сторону избы. Там огород, поленница и скамеечка приспособлена возле стены, присесть передохнуть, как спина занемеет от поклонов земле-матушке. Здесь сорняки повыдерни, здесь слизней пообери, тут растения друг дружке расти не дают, проредить надобно. А коли вёдро, — напои землю, не дай жаждой мучиться; не напоишь — не видать тебе урожая. Раньше Илюшка ведра с водой таскал и с прочим подсоблял, а теперь все Ефросинье самой делать приходится. Тяжко ей, подустанет, постоит чуток, или с сыном рядом присядет, улыбнется ему, — даже, бывало, по голове потреплет, волосы взъерошит, — и снова за работу. Не любил Илья, когда мать с ним вот так-то тетешкалась, как с маленьким, но терпел, не подавал виду; к тому ж, все одно с улицы не видно…
Мерно жизнь в деревеньке течет, изо дня в день, из года в год. А чему тут удивляться-то — затерялась где-то на отшибе. Однако ж и сюда захаживали странники, по белу свету в поисках лучшей доли мыкаясь. Они-то и приносили известия о том, что на просторах земли деется. Редко такое случалось, но все же случалось…
От одного из таких странников и узнал Илюша, что где-то там, за лесами, неизмеримо далеко от деревеньки, на берегу реки, такой же могучей, а то даже и поболее, величается-красуется Киев-град. Молод князь его, но грозен. Не без головы удачлив. Быстр, решителен, смел. Кликнул он клич, и собрались вокруг него богатыри сильнейшие от всех племен, порешивших единым миром жить — из полян, древлян, радимичей, уличей… — Непривычно звучали имена эти для мальчика, да уж больно родными казались… Сами-то мы кто? — отца потом спрашивал. Вятичи мы, ответ был; а есть еще мурома, мещера. — В досаду стало князю, что года не проходит, чтобы дикие владений его не тревожили, не жгли селений, не разоряли мирных пахарей, не уводили полон. Не будет нам жизни спокойной, покуда не дадим укорот хищникам, — и послал вестников к ханам их, сказать коротко: «Иду на вы!» Услышали ханы весть, порассмеялися. «Добро бы, сказали, нежданным явился, с ратью великой, а так… Нет в нем ничего, кроме гонору пустого. Гостем незваным идет, что ж, встретим, как полагается, только пусть уж за обиду не держит, коли встреча та не по нраву придется…»
— А наши, наши-то богатыри чего? — опять Илюша отца теребил.
— Так нам-то чего? — пожимал отец плечами. — Нешто мы князю киевскому данники? Он — ошуюю, а мы — одесную.