Как только я сблизился с арестантами, так сразу понял, что для этого элемента необходимо с моей стороны: должна быть исключительная любовь к ним. Эта любовь должна быть искренняя и деятельная. Без нее лучше и не знакомиться с этим миром. Мир этот слишком обижен судьбой, слишком озлоблен на все и на всех, и чтобы его вызвать из этого состояния, необходимо нужно священнику стать и стать твёрдо, обеими ногами, на почву деятельной любви к ним. Горе тому тюремному священнику, который предпочтёт тюремное начальство арестантам!
И вот, когда я сблизился с этим миром, когда я до самоотречения полюбил их, о, тогда я увидел, что и для меня этот мир широко, настежь открыл свою собственную душу и даровал мне полную свободу во всякое время заглядывать в самые затаённые уголки их интимной жизни! Нужно сознаться, что этот преступный мир, по моему личному опыту, вынесенному из моей тюремной практики, далеко идеальнее, нравственнее и даже религиознее, чем мы, свободные граждане свободного мира. Через мои руки прошло около двадцати пяти тысяч, которых я не раз исповедовал, причащал, убеждал проповедями своими изменить жизнь, быть верными сынами Евангелия и т. д. Среди них были замечательные типы. О них-то вот я сейчас и намерен сообщить тем, кто интересуется психологией преступника.
В Читинской тюрьме как-то я встретил одного арестанта, осужденного лет на десять в каторгу.
— Я, — говорит арестант, — кончил духовную семинарию, хотел поступать в университет, но мои родители были совершенно против того, им хотелось, чтобы я женился и скорее шел бы на приход, так как у моего отца были еще кроме меня дети, их-то вот и нужно было, так сказать, поднять на ноги.
Долго я сопротивлялся родителям, но, наконец, решился подчиниться воле их. Я женился на дочери одного протоиерея. Жена моя оказалась чистой, невинной голубицей. Я ее очень любил. Однажды как-то она в шутку сказала мне: «Я тебя не люблю и не знаю, как я вышла за тебя». Эти слова я принял также за шутку, и мы посмеялись оба тут же, и совершенно без всякого с нашей стороны подозрения один к другому. Случись же в это время быть у нас в доме и слышать этот наш шуточный разговор одной маленькой, так лет восьми, девочке, дочери нашего волостного писаря. Эта девочка, когда вернулась домой, то передала своей маме, а мама своему мужу, волостному писарю. На второй день после этого разговора я поехал к своему архиерею просить себе прихода и назначить день моего рукоположения во диакона. Возвращаюсь домой, жену дома не застаю. Пошел в сад, и там ее нет. Отправился в церковь, где я предполагал ее встретить. Действительно, я ее нахожу возле церкви, сидящей в церковном палисадничке на скамейке с братом нашего писаря. И когда подошел к ним, она как будто смутилась, подала мне руку, но не встала мне навстречу. Сердце у меня забилось. Слова ее, дня три назад сказанные мне в шуточной форме, теперь прорезали мне все мои мозги и встали передо мною во весь свой рост. Я минут через пять позвал ее идти домой. Она как будто нехотя пошла со мной. Я ждал, может быть, поинтересуется моею поездкою к епископу; она ни слова. Вот, думаю, я поехал к архиерею, чтобы как-нибудь устроить свое гнездышко, обеспечить куском хлеба себя и ее, быть может, будут дети, возрастить и воспитать их, а тут я заподазриваю другое дело, дело, совершенно разрушающее всю мою жизнь. Я был этот день мрачен. Вечером лег я спать. Она легла от меня особо. Мысль блеснула в моей голове: осмотри ее белье. Я, как хищник, тихо подкрался к ее кровати, и к своему ужасу убедился в справедливости своих подозрений. Можете себе представить, до чего, до какого я дошел исступления! Я сейчас же отправился в дом этого писаря, зарезал его брата, изуродовал его, взял топор, отрубил своей жене голову, рубил ее до тех пор, пока она вся не превратилась к какую-то страшную кровавую грязь. Но с каким удовольствием все это я проделывал! Я еще такой радости никогда не переживал, какую я переживал в то время, когда я убивал свою милую.
Когда же перестал рубить свою жену и оглянулся назад, то возле себя я увидел ее, склоненной на колени и в молитвенной позе стоящей на окровавленном полу нашей спальни. Тогда я, как сумасшедший, выбежал на улицу и закричал, что я убийца, зарезал двух человек. Меня в это время схватили, осудили, и вот я иду на каторгу лет на двенадцать. Знаете, батюшка, ужасно гнетущее состояние духа переживаю. Жизнь моя — сплошное нравственное мучение. Я весь искалечен нравственно. Временами хочется не верить самому себе, что именно это я сделал. Принимался я молиться, но молитва из преступной души не вытекает чистой, прозрачной. Бывает ужасная тоска. Как бы, батюшка, вы помогли мне.
— Сын мой милый, я слезно молю тебя, исповедуйся, и так исповедуйся, чтобы после этой исповеди у тебя ни одного греха с самого твоего детства не было. На самых же страшных, постыдных грехах, тобою сделанных, ты нарочно остановись и детальнее передай их священнику. Затем, причины твоих грехов перенеси лично на самого себя и переноси, как на сознательно тобою созданную причину этого греха. И ты, мой дорогой, сразу почувствуешь великое от такой исповеди облегчение. Затем, кроме сей исповеди, я горячо прошу тебя предаться сердечной горячей молитве. Проделай так недели две и увидишь, что с тобою, мой друг, будет.
Арестант дал слово, что он две недели непременно будет исполнять мой совет. Через дней пять я его пожелал видеть. Отправился в тюрьму. Встречаю его.
— Что, мой дорогой, чувствуешь? — спросил я его.
— Хорошо, сладко, но очень трудно и тяжело исполнять ваш совет.
Я его начал целовать, просить, умолять, чтобы он еще продлил свой подвиг; он согласился. На следующее воскресение во время моей проповеди я заметил, что он сильнее других рыдал. Мне было его жаль. Кончалась литургия, я позвал его в алтарь. Он сначала отказывался войти в алтарь, сознавая себя очень большим грешником, наконец, я еще его попросил к себе, и он, когда вступил в алтарь, то здесь, делая поклоны, сильно зарыдал. Я его здесь обнял, стал целовать и утешать его милосердием Божиим. Арестант бросился мне на шею и, увлажняя меня слезами, говорил:
— Ах, батюшка, как мне стало хорошо, как мне стало легко на душе. Позвольте мне на следующее воскресение исповедаться и причаститься Святых Тайн. Еще я прошу у вас Святое Евангелие.
На следующее воскресение этот арестант явился ко мне такой веселый и жизнерадостный, что я его даже сразу узнать не мог. Он мне на исповеди со слезами поведал, что ему в сию ночь явилась во сне жена его и сказала ему: «Я тебя прощаю, только об одном прошу тебя: веруй и люби Господа нашего Иисуса Христа». Ради Божией любви к кающимся грешникам я его причастил в алтаре, и он два дня плакал от избытка радости и восторга душевного. После этого он стяжал такое большое уважение среди арестантов, что они почитали его за высоконравственного своего товарища. Радовался и я за него и радовался искреннею радостью, как за человека, вернувшегося ко Господу.
Это был старообрядец. Прежде он смеялся надо мною и подтрунивал над другими арестантами в том, что они любили меня и шли на мои проповеди, которые мною были введены, кроме праздничных дней, еще и два раза в неделю. Он им часто говорил: «Вот ваш спаситель идет, идите слушайте его». Один раз как-то я его встретил и, кажется, спросил его о чем-то; он плюнул, повернулся от меня и произнес по моему адресу такое милое словечко, что мне было страшно стыдно. Но я заинтересовался и подумал, посмотрим, что сильнее, зло или добро, ненависть или любовь. Недели через две он, бедный, заболел. Я стал его посещать. Он удивился, что я посещаю раскольника-арестанта.
— Что ты, батюшка, меня посещаешь, или хочешь меня в Никоновскую веру обратить?
— Нет, мой друг, я этого дела не преследую. Для меня важно то, что ты сын Божий и образ и подобие Божие.
— Правду ли ты, батюшка, это говоришь?
— Да, мой друг, чистую правду говорю.
— О, Боже мой, я арестант, погибающий человек, от злобы иногда даже ругал и Бога, и вот ты говоришь, батюшка, что я сын Божий.
При этих словах арестант уткнул свою голову в подушку и, как ребенок, заплакал. Я схватил его голову, начал его целовать и вместе с ним также плакал, как и он.