Церетелев тотчас же понял эту мечту или эти мои претензии (хотя я прямо и не говорил ему ни разу: «будьте учеником моим») и начал делать мне всякого рода маленькие шиканы и неприятности; отчасти – по какому-то печоринскому капризу, отчасти по другим соображениям, с точки зрения лично-романтической, может быть, и весьма мелким, и вовсе не мелким, но очень важным с точки зрения практических требований жизни…
Знакомые и приятели наши говорили обо мне прямо:
– He браните при нем Церетелева… il a des entrailles de pere pour lui[2]…
Вероятно, этого одного или чего-нибудь подобного достаточно было для этого юноши, блестящего и гениального, но все-таки «хищного» (как говорил Аполлон Григорьев), чтобы он почувствовал непреодолимую жажду той небольшой тирании, которой подобного рода характеры любят подвергать расположенных к ним людей… Я тоже очень скоро понял это, не давал ему спуску, насколько умел, и, наконец, не перестав «объективно», так сказать, восхищаться им, переменил с ним обращение и отдалился от него. – Это печоринство.
Но кроме этого демонизма (очень все-таки любимого мною в таких молодцах) было тут нечто и другое, более практическое, как я уже сказал выше.
Я к тому времени стал и на словах, и в печати приверженцем не греков (это было бы глупо), а Патриарха Вселенского и вообще духовенства Восточного и защищал их противу либерального посягательства болгарских демагогов, захвативших тогда Церковные дела в свои хамовато-европейские руки.
Лица несравненно более меня влиятельные и сильные были иного взгляда, громили греков и не хотели осадить болгар. – Теперь главная опасность этого вопроса миновала; – разрыва у русской Церкви с греко-восточной Церковью не будет … Тогда было другое время; время очень горячее и для всего Православия до того опасное, что до сих пор на понимающих эти события само воспоминание об них наводит ужас… и заставляет изумляться, с одной стороны, затмению человеческих умов, а с другой, милосердному «смотрению» Божию, пощадившему Православную паству свою и русское достояние свое и на этот раз!..
Это было в 1873 году.
Я, проживши около года на Афоне, – обвеянный его святыней, его поражающими строгостями, впервые понял тогда сущность вопроса с настоящей духовной точки зрения; т. е. что это просто великий грех нарушать так сознательно, лукаво и преднамеренно Уставы Церкви, как нарушали их болгарские либеральные вожди по соглашению с турками, обманывая и свой простой народ, и нашу дурацкую интеллигенцию.
Я трепетал за единство Церкви, у которой есть только две могучие опоры: русский Государь и русский народ, с одной стороны, и греческое духовенство, с другой… Я верил заодно с Св. Царем Константином, что и с политической точки зрения чистота и строгость Православного учения важнее нескольких провинций…
Князю Церетелеву ни до чего этого дела не было; для России он, видимо, желал только немедленного успеха, силы и влияния; для себя?.. Для себя – тоже немедленного успеха, силы и влияния…
Я не мог ему этого доставить; иные из тех многих, которые были за болгар и которые были со мной не согласны, – могли…
На что же я ему годился?
Ему нужны были движение, борьба, карьера… а не отеческая дружба человека вовсе не влиятельного и не властного…
Вот если бы я был облечен властью – тогда было бы, вероятно, иное!..
Итак, понявши очень скоро, с одной стороны, мои на него виды; с другой – мое невыгодное в то время положение относительно высокопоставленных лиц, – по болгарскому вопросу со мной не согласных, – Церетелев стал нарочно затевать со мною в обществе споры, чтобы раздражать и сердить меня и, вероятно, чтобы доставить этим некоторое удовольствие тем, кому было нужно. – Спорил он недобросовестно, не так, как спорят простодушные и вместе с тем искренние и смелые приверженцы какой-нибудь драгоценной им идеи; – он спорил не с целью убедить или убедиться, а лишь с желанием под видом веселого, полушуточного, полуобидного товарищеского глумления производить выгодное для себя впечатление…