Потому отмена в 61 году дарового труда для таких помещиков не была катастрофой, как для тех, кто своим именьем жил и кому пришлось строить хозяйство на совсем других основаниях: сдавать латифундии в аренду крестьянам же или отдавать имения в более умелые для хозяйничанья руки. Для помещиков, которые жили не имением, а службой или интеллигентным трудом, вопрос так не ставился. Многие из них и после 61 г. имения свои сохранили, продолжали там жить, хотя бы часть года; предпочитали не уничтожать хозяйства, держать лошадей, скот, домашнюю птицу, {14} не для барышей, а для домашнего употребления. Вести такое хозяйство было несложно. Надо было иметь небольшое число постоянных работников, которых можно было вербовать из бывших дворовых. Их было недостаточно на время "страды", но для этого не нужно было выдумывать нового. Раньше эта нужда удовлетворялась крестьянской "барщиной", теперь ее нужно было оплачивать. В экстренных случаях она принимала освященную практикой форму "помочи".
Всё это происходило к взаимной выгоде и даже к удовольствию. Потому, когда из крепостных отношений исчезло то, что было в них ненавистно, т. е. "власть" помещика над людьми, как над собственностью, и обязательный даровой труд на других, то там, где помещик не стремился крестьян эксплуатировать и давать чувствовать им свою прежнюю от него зависимость, крестьяне не обижались на то, что помещик для них оставался всё-таки "барином", не претендовали на полное равенство с ним, не сердились за привычное "ты". Этого мало. Между помещиком и крестьянами часто сохранялись тогда и пережитки прежних их отношений, как людей, которые могут быть друг другу полезны и даже нужны. Крестьяне были необходимы помещику, но и сами они искали и находили у помещика в минуту нужды и кредит, и защиту против обидчиков, и медицинскую помощь, лекарства и пр.
Отношения крестьян и подобных помещиков часто оставались мирными и дружелюбными; это исчезало с общим осложнением жизни, переходило в антагонизм и вражду. В детском возрасте мне этого видеть не приходилось. На это мы насмотрелись позднее.
Мать была не только из зажиточной среды, но и культурной. В этой среде это было не редкость. Единственная дочь богатых родителей, она получила только домашнее воспитание. До конца жизни сохранила предубеждение против школы, боялась в ней дурных знакомств и влияний; в этом она уступила отцу только {15} для сыновей, но оставила завет не отдавать никуда дочерей. Дома ее учили всему, что полагалось знать воспитанной барышне этого круга; она свободно говорила на 3-х языках (помимо русского), была ученицей знаменитого пианиста Фильда. В ее книжном шкафу были все русские и много иностранных классиков, которых и нам постепенно давали читать. Но на этом уровне она и остановилась.
Иначе быть не могло. Она умерла 33-х лет, имея 8 человек детей, из которых - семеро остались живы. С ранней молодости она вся ушла в заботу о них, о хозяйстве, о поддержании отношений и положения в обществе. Ей некогда было продолжать учиться. Сама жизнь должна была ее развивать; но среда, в которой она выросла, родня, которой она была окружена, и положение ее, как матери большого семейства, оберегали ее от тех общественных увлечений, которые были свойственны 60-м годам; они ее не затронули. Она осталась тем, чем была в самые юные годы. Поскольку я могу по детским воспоминаниям судить о матери, она воспиталась на одной главной основе религиозной. Глубокая и своеобразная религиозность проникала всё ее миросозерцание, не оставляя места ни сомнениям, ни рассуждениям. Однажды, уже после смерти ее, моя крестная мать, М. П. Степанова, расспрашивала меня, аккуратно ли я хожу в церковь, соблюдаю ли посты и все предписания церкви. При этих расспросах она привела мне суждение какого-то их старшего родственника, чтобы "укрепить меня в вере". Он будто бы говорил: "Если Бога нет и всё, чему религия учит - ошибка, для верующих людей от этого худа не будет; но зато, если это правда, как за это им будет хорошо! Поэтому лучше уже верить". Такое утилитарное соображение было бы цинизмом, если бы оно не было так детски наивно. Ничего подобного не могло быть у матери. Вера в промысел Божий, который всем в наших земных делах управляет, была для нее не {16} заповеданной и для верующих выгодной верой, а простой очевидностью. Однажды я спросил у нее: "Почему в наше время нет больше святых?" Она удивилась вопросу: "Почему ты так думаешь? Святых и сейчас очень много. Посмотри на нашу Наталью Семеновну". Это была сморщенная старушка, которая издавна жила в нашем доме, на положении, среднем между членом семьи и прислугой. Я не верил. "Почему она святая? Что она для этого сделала?". Мать пояснила, что ничего особенного для этого делать не нужно. Поступки, угодные Богу, для людей часто только по неразумию их незаметны.
Она приводила и другой более яркий пример, нашего духовника отца Александра Семеновича Ильинского. Он был настоятелем Церкви Успения, что в Казачьей, в Замоскворечьи; позднее был сделан протопресвитером Успенского Собора. Мать издавна была дружна с его женой. Однажды во время Светлой Заутрени А. С. Ильинский увидел, что в той части церкви, где обыкновенно стояла его жена с их сыном, доктором, происходит волнение и кого-то уносят. Своей жены и сына он после этого в церкви не видел.
В тревоге за них отслужил он заутреню. Началась обедня. Сын вернулся в церковь, но без матери. А. С. Ильинский понимал, что если бы его жене только сделалось дурно, сын бы ее одну не оставил. Но обедню он всё же, не торопясь, дослужил до конца. Вернувшись домой, нашел свою жену мертвой. И мать говорила: "Александр Семенович, забыв о себе, служил, подчиняясь воле Бога, который дал ему силу исполнить долг свой, священника; значит он Богу угоден". Это было так странно; в наших глазах он казался очень обыкновенным человеком. Не раз приезжал к нам в деревню, любил ловить рыбу. Помню, как он радовался, когда однажды поймал на червя громадного окуня. И вдруг он святой человек! Но у матери в этом сомнения не было. Она во всем обыденном видела проявление руки Бога.
{17} Другой раз я ее спрашивал: "Почему не бывает больше чудес"? Она опять недоумевала: "С чего это ты взял? Чудеса происходят на каждом шагу, только люди их не замечают и объясняют по своему". Сама она верила им, как реальности. Нас, детей, часто возила к Спасителю, на Остоженке, где в домовой церкви была икона, считавшаяся чудотворной. По преданию, слепой мальчик на стене нарисовал углем образ Спасителя и никто не смог этого угля стереть. Бывая в этой церкви, я всегда напрасно искал следов того первоначального угля. Но мать была уверена, что здесь было настоящее чудо. Другой более близкий пример. Когда, уже приговоренный врачами, умирал от мозговой болезни наш младший брат, с ним делались судороги, и он тяжело метался. Мать сидела около него с крестом, в который были вделаны мощи, и во время припадков, чтобы их облегчить, осеняла его этим крестом. Она твердо верила, что этот жест ему помогает. А на утро когда брат, окруженный цветами, уже лежал в своем гробике, она смотрела на него умиленно, но и с убеждением говорила сквозь слезы. "Сейчас он Ангелочком летает около Бога. Ведь у него грехов еще не было".
Я допрашивал дальше: "Почему же мы, верующие люди, не можем, по словам писания, двигать горами?" Она объясняла: "Потому, что у нас вера слаба, и мы хотим сделать чудо, только, чтобы этим в себе укрепить эту веру". Это уже "маловерие" и "искушение" Бога; это грех. Так у нее на всё был ответ из той же веры, которая была для нее "очевидностью". Она старалась и нам именно ее передать; такая вера была понятнее нашей детской душе, чем хитроумные "определения" Бога из Филаретова катехизиса, который нас заставляли зубрить в 3-ем классе гимназии. Чтобы эту веру в нас поддерживать, она не только водила нас в Церковь и заставляла читать молитвы, она старалась переносить нас в насыщенную живой верой атмосферу.