Выбрать главу

Державин, помню, мне показался сух и напыщен, и лишь немногие из его произведений нравились мне своим торжественным, звучным стихом. Зато Пушкин сразу же меня очаровал и сделался моим любимцем. Конечно, я и в Пушкине еще многого не понимал, но все-таки Пушкин был проще, естественнее и ближе ко мне, чем важный певец Фелицы. Я зачитывался «Капитанской дочкой» и «Повестями Белкина», а из стихотворений многие знал наизусть, как, например: «Жених», «Утопленник», «Бесы», «Сказка о рыбаке и рыбке», «О царе Салтане» и др. Я читал и днем в свободное время, читал и по вечерам (если не занимался рисованием), читал и рано поутру, поднимаясь с огнем. Скажу без преувеличения, что я до 10 лет прочитал столько книг по истории и изящной словесности, сколько иной юноша не прочитает и до 16-летнего возраста. Я, разумеется, не хочу сказать, что все прочитанные мною книги в равной мере были полезны и способствовали моему умственному и нравственному развитию. Тут были и хорошие и дурные книги; но здоровый детский организм, росший в здоровой атмосфере, при благоприятных условиях, на глазах нежно любящей и любимой матери, все перемалывал — хорошее и дурное — и в итоге получалось добро. Даже такие книги, который теперь считаются плохими с педагогической точки зрения и, может быть, ныне уже вовсе не читаются у нас, как, например, роман А. Дюма «Граф Монтекристо» или «Вечный Жид» Евг. Сю, — для меня оказывались полезными. Они заставляли задумываться над людскою несправедливостью, жалеть несчастных, становиться на сторону угнетенных! восхищаться благородными подвигами самоотвержения, — одним словом, развивали гуманные чувства.

Я не был хворым, болезненным ребенком, но был очень нежного сложения и с не особенно большим запасом физических сил, и поэтому-то все игры, требующие мускульной силы, проворства и ловкости, нимало не привлекали меня; поэтому-то я и зарывался в книги, создавал свой особенный мир и жил в нем, и чувствовал себя отлично.

В отцовском кабинете стоял большой книжный шкап из орехового дерева и с наполовину стеклянными дверцами. Я смотрел на этот шкап, как на некое святилище.

Еще задолго до того времени, когда я стал читать книги, стоявшие в этом шкапу, я уже близко познакомился с их внешним видом. Я брал стул, взбирался на него и читал заглавия, разглядывал переплеты. По цвету переплета и по формату книги — еще задолго до моего личного знакомства с книгами — я уже знал, где стоит граф Монтекристо, где приютился несчастный Мартин Найденыш. Пушкин, помню, был в темно-зеленом переплете, Вечный Жид — в черном, Пикилльо Аллиага — в красноватом, Тарантас Соллогуба — в пестром, Тереза Дюнойьэ — в розовом, Опасный замок — в синевато-сером и т. д.

И как я любил эти книги! Это были мои неизменные друзья… Правда, некоторые из этих друзей сильно разжигали мое детское воображение, — я мечтал над ними, и Бог весть, куда уносили меня мечты… В мечтательности, может быть, для меня оказывался вред, но как трудно, оглядываясь на прошлое, провести черту между тем, что было вредно и полезно.

Прямым следствием чтения было то, что мне и самому захотелось сочинять. Девяти лет я написал повесть, — заглавие ее не помню. Начиналась же она так: «Была темная ночь. Ветер уныло завывал, и шел дождь»… Далее описывалась печальная судьба одного бесприютного сироты, всеми отверженного. Отец его был казнен за какое-то страшное преступление, мать с горя сошла с ума, сестра — немного постарше его — умерла. Все родные и знакомые отшатывались от него, все гнали его от порогов своих домов. И этот сирота, бродивший в мире без пристанища, пришел, наконец, к какому-то великолепному храму, прилег у входа и там умер с холода и с голода. В повести обличалось людское жестокосердие.

Когда мне было 11 лет, я написал пьесу, полную ужасов, убийств, самоубийств, и со своими сверстниками, деревенскими ребятишками торжественно разыграл ее в нашей зале. Помню, во время представления произошел казус, весьма огорчивший автора пьесы. Одно из действующих лиц было убито, и мы должны были своевременно унести его труп со сцены, но второпях совершенно позабыли об убитом. Этому несчастному надоело лежать неподвижно, он вдруг вскочил и убежал. Публика расхохоталась. Автору было очень досадно, что зрители развеселились именно в тот момент, когда, по его предположениям, они должны были плакать при виде бедствий, обрушившихся на героя пьесы.