Выбрать главу

В таких чисто бедственных случаях Левитов валился на диван, вздевал на нос очки, хватал книгу и с отчаянной решимостью старался погрузиться в чтение. В ту пору, помню, он читал книгу Зарубина «Светлые и темные стороны русской жизни», и некоторыми страницами этой книги он оставался очень доволен. Иногда он перебивал С., читал отрывки из книги и начинал говорить по поводу их. И С. моментально схватывался за эту же тему и говорил, говорил… После этого Левитов уже окончательно впадал в меланхолию, замолкал и словно весь уходил в раковинку. Удивительную способность дал Бог этому господину С. - раздражать своих больных ближних.

Помню я еще один хороший вечер, проведенный с Левитовым. Это было зимой… Много лет прошло после того, но этот вечер жив в моей памяти, — как точно я переживал его несколько дней тому назад. На этот раз мы опять говорили по душе, только не о «Тамбовской деревнюшке», а о таких предметах, которые без водки и без вина зажигают кровь — пуще водки и вина.

— Эх, что тут толковать!.. — говорил он, и на этот раз речь его звучала искренней, беззаветной задушевностью. — Ну, что они, Ироды, Христа-то этакого из себя представляют!.. Разве уж мы так глупы, что и не распознаем… Гм! Как же! Дожидайся…

Опять я засиделся у него до позднего часа, и опять он с женой пошел провожать меня. Пошли пешком. Ночь была серая, мглистая. В воздухе пахло оттепелью. Легкие перистые облака расползались по небу, и сквозь этот белесоватый пар месяц выступал тусклым пятном. Мы шли по Екатерингофскому проспекту, по направлению к Большой Садовой. (Левитов на ту пору уже переехал в Коломну, к церкви Михаила Архангела, в небольшой деревянный дом). Был час первый ночи. На улице было тихо, пусто, проезжающие встречались редко. Мы шли все трое в ряд посредине улицы, и ничто нам не мешало продолжать разговор, начатый еще в комнатах. Скучающие городовые безучастно смотрели нам вслед. Левитов чувствовал себя в каком-то восторженном состоянии. Продолжая разговор или, вернее, договаривая вслух свою мысль, он вдруг вскричал, помахивая палкой перед собой:

— Эк, ширина-то какая… Боже милостивый! А! Вот бы закатить по этой улице… закатить бы хороший кубарь! Ж-ж-у-у-у! А-ах! Важно… Трах-трах! А? Отец родной… Хорошо бы? Ловко?

— Ловко! ловко! Уж чего ловчее… — соглашался я.

— А ведь будет когда-нибудь… Затрещит! Только, может быть, не скоро… Когда нас на свете не будет… — продолжал Левитов.

— Что ты орешь-то, точно сумасшедший! — унимала его жена. — Давно ли болен был… горло болело…

— Женщина… о, женщина!.. Горло болело… Да! — начал он и, близко наклонившись ко мне, проговорил: — Ведь лучше, гораздо лучше с хорошими мертвыми гнить, чем с худыми живыми жить… Экспромт!.. Так ведь, отец родной. А?..

Он выразительно подмигнул, хлопнул меня по плечу, и затем, обнявшись, мы зашагали с ним вперед скорым маршем.

Он верил и только не знал: даст ли ему Бог долгого веку, чтобы дожить до того, о чем мы с ним тогда говорили…

У Левитова я находил не только приятную, задушевную беседу, но и утешенье. В январе 1872 года для меня выпали черные дни. У меня умер сын — мое первое дитя. Он умер, как я думаю, оттого, что у меня не было трех рублей для того, чтобы немедленно позвать доктора и купить лекарств, а на похороны деньги явились… Одним словом, вышла одна из миллиона обыкновенных историй, какие ежедневно разыгрываются во всех углах земного шара в мире пролетариев… Всю ночь, последовавшую за смертью сына, я должен был работать, кончать статью для журнала… Добрые люди жену мою увели к себе… Я писал, а рядом с моим стулом помещалась плетеная камышовая корзинка, заменявшая колыбель, и в ней лежал маленький холодный труп с закрытыми глазами. Еще не прошло 24 часов после того, как эти — теперь сомкнутые — голубые глазки улыбались мне. Они и теперь смотрели на меня между строк моей рукописи и из темного угла комнаты и из окна, разрисованного морозом. Понятно: ночная тишина, уединение, нервы, расстроенные продолжительной умственной работой, делали свое дело. Мне было тяжело, и я рано утром пошел к Левитову… Я удивляюсь теперь: сколько душевной теплоты и участия к людскому горю сохранялось в этом человеке, по-видимому, так сильно помятом и разбитом жизнью. Мне кажется, никакая женщина не могла бы отнестись ко мне с большей деликатностью, с большей нежностью, чем в то время отнесся ко мне Левитов, — человек, казавшийся иногда таким грубым, мужиковатым созданием…