Интеллигенция и советская власть
Нельзя понять ни действий Комитета, ни психологии его участников, ни, наконец, причины гибели его начинания и едва не случившейся гибели его инициаторов, не остановившись, хотя бы в самых кратких чертах, на положении интеллигенции после октябрьского переворота, на ее тактике и на взаимоотношениях с властью. Только на фоне этих взаимоотношений и можно понять, почему Комитет явился такой "сенсацией".
Совершенно бесспорным является утверждение, что ни октябрьского переворота, ни советской власти интеллигенция духовно не признала и не приняла. Это утверждение повторяется теперь и историками-коммунистами, и политиками советской власти, -- как факт, не подлежащий спору. Вопрос об интеллигенции и ее отношении к советской власти и "до сих пор остается довольно жгучим", писал Луначарский в 1923 г.1 Менее жгучим не стал он и в 1928 г., хотя -- на поверхности -- как будто многое сглажено, многое пережито, многое приведено к какому-то соглашению. Тем не менее вопрос и до сих пор не потерял своей жгучести, и Луначарский дает в своих очерках исчерпывающее объяснение, -- в чем суть этой жгучести. "Интеллигенция, пишет он, нужна нам, -- нужна нам в области техники, сельского хозяйства, в области просвещения, главным образом она нужна нам, как главный контингент, так сказать, государственной агентуры; она нужна нам, и очень, -- в области искусства, которое в лучшей своей части есть облагораживающий души элемент, благоприятный коммунизму, а также сила, облагораживающая быт. Интеллигенция нужна нам, а между тем в большей своей части она все еще находится на разных ступенях враждебности к нам. Тем более драгоценны для нас те, которые целиком перешли к нам или находятся на пути. Тем более важно употребить нам все усилия, чтобы собрать возможно большие силы вокруг новой оси мира -- коммунизма"2. Интеллигенция нужна советской власти исключительно как техническая сила, -- как часть коммунистической машины, без присущих ей духовных особенностей, без индивидуального лица. Рядом с рельсами коммунизма никакие другие рельсы жизни не могут быть проложены. И когда Устрялов и Ко заговорили о "перерождении власти", другой коммунист M. H. Покровский, им ответил: "Перерождать революционную власть нелепо и ничего из этого не выйдет: гораздо легче переродиться самим"3. Из заявлений Луначарского о продолжающейся враждебности "большей части" интеллигенции легко понять, что в отношениях двух сторон коса нашла на камень: если не может переродиться революционная власть, то тем более не может "переродиться" интеллигенция, самое существо которой противоречит воззрению на нее как на "технический инструмент", как на бездушную и послушную часть машины.
Интеллигенция отлично знала, какая участь грозит ей в случае перехода всего государственного аппарата в руки коммунистов: их воззрения были известны задолго до Октября. И в качестве средства самозащиты она избрала единственный метод действий, находившийся в ее руках: забастовку всех государственных аппаратов, приостановку всех функций государства. Напрасно думают некоторые, что забастовку кто-то организовал. Она вспыхнула совершенно стихийно. Организована была -- значительно позже -- лишь помощь бастовавшим в лице забастовочных комитетов, собиравших средства. Через четыре месяца силы обоих сторон были взвешены: пришлось сдаться интеллигенции. Сдаться физически, т. е. встать на работу. Духовно интеллигенция не разоружилась и продолжала оставаться "посторонним телом" во вновь строящемся государственном организме. Не разоружалась и власть. Две силы, физическая и духовная, стояли друг против друга, вынужденные в то же время силою вещей вести один и тот же воз, -- поднимать страну из-под обломков революционного разрушения. Эта последняя задача, даже разно понимаемая, все же требовала близкого соприкосновения обеих враждебных сторон. Это соприкосновение происходило, происходит и теперь, по двум резко разграниченным линиям: по пути соглашения и по пути соглашательства. Соглашение, сговор, вовсе не требует от вступающего в него отказа от самого себя. Соглашение требует лишь определенности в условиях взаимоотношений и работы. В той же брошюре об интеллигенции Луначарский отмечает, что "технический персонал и техническая профессура легче идет на сговор с советской властью, чем другие части интеллигенции". Это естественно: фабрика, завод, трамвай или железная дорога по "марксистки" работают также, как и по "монархически": у них свой строй, обязательный для всякого политического строя. Но профессору политической экономии или истории уже гораздо труднее идти на сговор, а то и совсем невозможно: он должен сначала изменить свое научное мировоззрение, а затем уже сговариваться о кафедре. Здесь соглашение неизбежно должно упереться в угодничество, в соглашательство, в потерю своей научной совести, как это мы и видим у таких новоявленных коммунистов, как проф. Гредескул. К чести русской интеллигенции следует сказать, что таких перекрасившихся соглашателей нашлось немного: по исчислении проф. M. H. Покровского не найдется и десятка профессоров, "усвоивших" марксистское мировоззрение на науку. А коммунистическое -- тем более.