Чем больше укреплялась советская власть, тем большая часть интеллигенции шла по пути соглашения. Советская власть, сосредоточившая в своих руках все производство, торговлю, все функции государства и жизни, лишив граждан -- почти полностью -- частной инициативы и частной предприимчивости, -- явилась вследствие этого своеобразным работодателем, соглашение с которым почти что принудительно. Или соглашайся, или умри. Так стоял вопрос. Пока была надежда на краткий срок "пролетарской диктатуры", интеллигенция мстила за эту принудительность саботажем в работе, резким подчеркиванием чужести своей всей этой постройке. С течением времени вредность подобного поведения обнаруживалась все ясней и отчетливей: советский аппарат совпадал с государственным аппаратом. Хорош он или дурен этот советский аппарат, -- другого нет пока. Через этот аппарат восстанавливается жизнь страны и благополучие граждан. Саботаж, поэтому, бьет не только по советской власти, но и по всей жизни государства. Эта мысль все более и более пронизывала мировоззрение интеллигенции. Ликвидация военных фронтов и частичная ликвидация военного коммунизма с объявлением нэпа сделали это мировоззрение господствующим. К июлю 1921 г.,-- времени действия Комитета,-- лишь единицы вставали на путь "соглашательства", т. е. отказа от своих убеждений и лица и принятия коммунистической окраски. Но вся интеллигенция уже шла по пути соглашений на почве деловой работы в советском аппарате. Таково было положение.
Совсем иначе обстояло дело в области политической. К 1921 г. было совершенно ясно, что победившая на всех фронтах партия добровольно, без какого-либо принуждения, от монополии управления не откажется и диктатуры своей не ослабит. Вероятно, именно этим сознанием обусловливалось то обстоятельство, что и попыток к такому соглашению не делалось. Лишь левые эсеры в самом начале диктатуры вступили в соглашение, входили в Совнарком и разделяли политическую ответственность с коммунистами. Однако страны и тем более интеллигенции это соглашение касалось мало. M. H. Покровский оценивает его совершенно правильно: "социальный удельный вес этих групп (меньшевиков-интернационалистов и левых эсеров)", -- говорит он4, несомненно был страшно переоценен. На выборах в Учредительное собрание по Москве они все вместе получили 8 % всех поданных голосов: реальной силой было именно правое крыло соглашателей5, в конечном счете и давшее Учредительному собранию большинство. Но правые эсеры -- за исключением отдельных лиц, впадавших путем писем в редакцию в коммунистическое умонастроение -- политических переговоров о соглашении никогда не вели. Таким образом, политически диктатура большевиков (как и всякая диктатура) оставалась изолированной. Но в то же время, опять-таки как и всякая диктатура, -- советская власть вынуждена искать опоры вне круга компартии: Россия слишком обширна, слишком далека от коммунизма, чтобы в ней лишь силами одной партии могла вестись постройка аппарата государства. И в недрах самой власти все время борются два течения. Одно -- чисто коммунистическое, узкопартийное, враждебное всяким соглашениям; другое -- "советское", рожденное необходимостью строить не коммунистический, а советский, т. е. государственный аппарат. В конечном счете, судьба самой советской власти зависит от того, победит ли в ней "советское" течение, произойдет ли -- другими словами -- резкое разделение власти, управляющей государством и компартии, управляющей лишь своими членами. До сих пор такого разделения не произошло, хотя в Заявлениях Чичерина этот мотив -- о раздельной природе двух сил, компартии и советской власти, и утверждается постоянно в нотах, обращенных к иностранцам. Русские граждане, напротив, отлично знают, что такого разделения еще не произошло и что, какое бы то ни было политическое соглашение с советской властью, есть в то же время и соглашение с компартией, есть апробация действий не только советской власти, но и компартии. В 1920-1921 гг. понимание этого положения было тем острее, что в то время все еще было пропитано духом военного коммунизма и усилиями компартии сделать коммунизм официальной религией российского государства. Психология наиболее сознательной интеллигенции была в то время такова, что всякое политическое соглашение с коммунистической властью было бы сочтено предательством интересов России, страдающей под игом страшного эксперимента. Пишущей эти строки пришлось воочию столкнуться с этой психологией по следующему поводу. В октябре 1920 г. ко мне обратился А. М. Горький с предложением собрать представителей старой русской общественности для разговора с покойным Лениным. А. М. Горький сообщил мне, что он лишь передает желание Ленина. Горький просил дать ответ на следующий же день, -- сообщить, кто именно будет разговаривать. Тотчас же были собраны три больших собрания с представителями различных течений -- партийных и не партийных-- интеллигенции. Ответ получился исключительно единодушный. Лишь два лица -- кооператор А. М. Беркенгейм и левый эсер С. Л. Маслов -- высказались за необходимость такого разговора. Все остальные были против. Мотив: "мы, интеллигенция, -- пленники диктатуры; у нас нет ни печати, ни обществ, ни открытых собраний, ни вообще каких бы то ни было средств для выражения своих мнений и проверки их удельного веса в населении. А потому мы, связанные и молчащие, не можем представлять интереса и для представителя советской власти. И при таком положении интеллигенции, отчетливо сознающей свое настоящее бессилие, -- совершенно бесполезны какие бы то ни было разговоры с лицами, это положение создавшими и поддерживающими".