Ранее нас еще был помещен на воспитание к Юшневским мальчик лет 12-ти, сын разбогатевшего крестьянина, по фамилии Анкудинов. Поместил его к Юшневскому не отец, самый ординарный кулак из мужиков и притом горький пьяница, а дядя, тоже крестьянин, но на редкость умный и предприимчивый, и состояние Анкудиновых принадлежало ему и было нажито на почтовой гоньбе. Этот дядя имел в Иркутске большой дом, носил городской костюм, с трогательным благоговением относился к образованию и горячо мечтал сделать из своего племянника и единственного наследника – по возможности образованного человека. Он беспрестанно заезжал в Малую Разводную, чтобы справиться об успехах своего питомца; но мальчик выдался не из способных, рос до тех пор в семье, мало чем ушедшей от крестьянства, отлично знал все полевые работы и уже много в них практиковался; книга его нисколько не интересовала, а его тянуло из классной комнаты в лес, на пашню и особенно к лошадям, до которых он был страстный охотник, так как дядя держал их целые табуны для почтовой гоньбы. Поэтому не только ученье, а даже и внешний лоск очень туго прививались к мальчику, и он, по прошествии года и к великому огорчению дяди, оставался все тем же маленьким мужичком, с мужицким складом речи и грубыми ухватками, как ни старалась его отучить от них и сама Юшневская. Я слышал, как Юшневский в разговоре с кем-то о безуспешности своей вышлифовать Анкудинова, раз выразился так: «Да, из редьки трудно сделать мороженое». И действительно, так-таки Юшневский с ним ничего и не добился. Не могу сказать наверное, оставило ли какой-нибудь нравственный след воспитание Юшневского на нашем товарище, потому что потом я потерял его совсем из виду, а когда, много лет спустя, я, в качестве врача, увидал его однажды уже 30-летним человеком, главой семьи и всего обширного хозяйства умершего дяди, то он ни житейскими взглядами, ни всей обстановкой своей жизни, ничем не отличался, как мне показалось, от заурядного зажиточного мужика. Случайно и болезнь, ради которой я к нему был позван, развилась как следствие алкоголизма, унаследованного им от своего отца. Когда же мы с ним познакомились у Юшневских, то по натуре это был мальчик добрый, а потому мы с ним сошлись и прожили все время вместе очень дружно.
Как ни резок был для нас переход из теплого родного гнезда, от шума большой семьи и городской жизни – в тихий деревенский домик пожилой четы, однако мы с ним как-то скоро освоились и не очень скучали. Вероятно, этому способствовал прежде всего сам Юшневский, который так умело и тепло взялся за нашу дрессировку, что мы не только сразу ему подчинились, но и привязались к нему со всею горячностью нашего возраста. К сожалению, я был слишком ребенок тогда, чтобы теперь с возможными подробностями обрисовать выдающуюся личность Юшневского, склад его жизни и отношение его к окружающей обстановке, а потому невольно должен ограничиваться только смутными воспоминаниями, которые у меня сохранились, причем все крупное и рельефное проходило для меня незамеченным, а врезывались в памяти все такие впечатления, которые более были доступны моему детскому пониманию.
III
В небольшом своем домике, состоявшем из 4-х и самое большее, из 5 комнат, Юшневские отвели для нас одну, выходившую окнами на двор; она нам служила и спальнею и учебною. Алексею Петровичу – так звали Юшневского – было тогда за 50 лет; это был человек среднего роста, довольно коренастый, с большими серыми навыкате и вечно серьезными глазами; бороды и усов он не носил и причесывался очень оригинально, зачесывая виски взад и вверх, что еще более увеличивало его и без того большой лоб. Ровность его характера была изумительная; всегда серьезный, он даже шутил не улыбаясь, и тем не менее в обращении его с нами мы постоянно чувствовали, хотя он нас никогда не ласкал, его любовное отношение к нам и добродушие. На уроках он был всегда терпелив, никогда не поднимал своего голоса, несмотря на то, что Анкудинов своею тупостью нередко задавал пробу этому неистощимому терпению. Только однажды за все время он вспыхнул и крикнул на нас, а потому, вероятно, этот единственный случай так и врезался в моей памяти. Как-то раз после обеда мы втроем пошли играть в огород, спускавшийся перед домом по откосу к Ангаре; от нее огород отделялся забором с небольшою калиткою, через которую нам запрещено было выходить на берег, чтобы как-нибудь по неосторожности не свалиться в стремительно несущуюся реку. На этот раз что-то соблазнило нас нарушить запрещение, но только что мы стали возиться около калитки, чтобы отодвинуть тугую задвижку, как А. П., увидав из окна, чем мы занимаемся, крикнул нам: «Зачем вы это делаете, дети? Оставьте калитку в покое!» – и мы тотчас отошли, но когда через несколько минут заметили, что А. П-ча не видно более в окне, снова принялись за ту же работу и, открыв наконец калитку, готовились выскочить на берег; вдруг из окна раздался тот же голос, на этот раз гневный и повелительный: «Как же вы это не слушаетесь? Марш сейчас же в комнаты!» Мы повиновались, и А. П. встретил нас сердитый в передней, горячо распек за непослушание и в наказание приказал нам тотчас же идти в свою комнату. Нас очень смутил этот необычный с его стороны окрик, и мы, робко прокравшись к себе, стали только что рассуждать о постигшей нас беде, как через минуту или две дверь отворилась и А. П., спокойный и ласковый, как всегда, вошел к нам и весело спросил: «Ну, дети, кто из вас скажет, как пишется „несколько“, через ять или через е ?» Мне теперь далеко за 50 лет, но, мне кажется, я до сих пор помню, как забилось мое сердце от радости, что А. П. более на нас не сердится, и как мне хотелось броситься к нему с обещанием, что я постараюсь впредь не вызывать его справедливого гнева.