Не закончим сегодняшнюю запись на этом мрачном слове. Лучше вспомним что-нибудь приятное. Что же? А вот что. Однажды, когда я возвращался по улицам темной, блокированной английским крейсером Одессы, вдруг выбежали из-за угла матросы в пулеметных лентах и, как видно, совершая какую-то операцию, тут же вбежали в переулок. Затем один выбежал из переулка и спросил меня, в тот ли переулок они попали, как называется... И я помню, что он крикнул мне, спрашивая:
- Братишка!
Я был братишкой матросов! Как только не обращались ко мне за жизнь даже "маэстро"! "Браво, маэстро!" - кричал мне болгарин Пантелеев, концертмейстер, на каком-то вечере поэтов в Одессе. Но когда мне бывает на душе плохо, я вспоминаю, что именно этот оклик трепетал у меня на плече:
- Братишка!
Не стал читать страницу из "Дневника" Делакруа, представляющую собой целую статью об искусстве, чтобы не прочесть ее кое-как, на ходу... Все меньше остается этого "Дневника", ему уже около шестидесяти лет, все, что он пишет сейчас, великолепно по уму и тонкости. Иногда можно обвинить его в желании по-писательски подвести под концовку или в этом роде - именно показать себя писателем... Ну что ж, и это у него получается превосходно. Так, восторгаясь одной из картин Рафаэля и чувствуя вместе с тем ее несовершенство, он пишет, что "Рафаэль грациозен, даже прихрамывая". Конечно, это явная "фраза", "концовка", но как хорошо!
Был у Казакевича, который всегда на высоте ума, образования, темперамента. Мог бы он написать хорошую пьесу? Именно этот вид литературы даже странно чудо создания события называть литературой! - является испытанием строгости и одновременно полета таланта, чувства формы и всего особенного и удивительного, что составляет талант.
Эта книга, "Дневник" Делакруа, мне очень много сказала. Она мне сказала, что я кое-что значу. Этот художник, живший за сто лет до меня, великий художник, изобретатель, новатор, человек, которому последовали импрессионисты, он - со своей трубочкой, в своем широком, как труба на крыше, цилиндре, со своей Дженни, со своим Жерико и со страстью к Рубенсу, он, украшавший своей живописью стены Парижа, - протянул мне руку, улыбнулся мне - и мы вдруг пошли рядом: он поразился тому же месту Эдгара По, что и я. И еще какое-то равенство, о котором я забыл и которое легко вспомню...
Будь здоров, дорогой друг! Виси и сияй своим кармином и прусской синей на стенах Ратуши, в Нанси, в церкви Сюльпис! Где висит твой "Данте"? Будь здоров и сияй! Ты сказал мне, что я кое-что стою! Ты завещал мне ценить воображение! Будь здоров и сияй! Ты полжизни задавал себе вопрос, какими же были краски Рубенса в своей свежести? Так и я кричу иногда во все стороны посмотрите, что делается в небе! Сириус, смотрите! И Орион уже похож на лошадь в колеснице весны! Смотрите!
И никто не смотрит!
Ты смотришь, я думаю, со своей трубочкой и с каким-нибудь томиком в руке.
Какую первую книгу я прочел? Пожалуй, это была книга на польском языке - "Басне людове" ("Народные сказания")? Я помню, как пахла эта книга теперь я сказал бы: затхлостью - как расслоился угол картонного переплета, как лиловели и зеленели мантии седых королей, как повисали на горностаях черные хвосты... Это была история Польши в популярных очерках - о Пясте, о Локетке, о Болеславе Храбром, о Казимире Кривогубом. С тех пор мне и кажется, что изображения могут гудеть. Эти картинки гудели.
У Данте в одной из песен Чистилища рассказывается о высеченном в скале и движущемся барельефе. Он изображает милосердие Тита, этот барельеф. Он не то разговаривает, не то движется - во всяком случае, это изображение живет. Данте, чтобы убедиться, не обманывает ли его зрение, несколько отступает в сторону, смотрит на барельеф со стороны. Да, движется! Колоссальный барельеф, высеченный в скале. Вот какова фантазия была у Данте: он представил себе движущуюся сцену - величиной в скалу!
Рай, по Данте, это лес. Переход от чистилища к раю незаметен. Вдруг становится светлей и безопасней. Изображен ручей, почти река, которая бежит среди леса. Беатриче появляется на колеснице, запряженной грифонами в бело-зелено-красной одежде, окруженная старцами. Данте видит все это отраженным в реке. Он встречает ее, стоя на берегу по ту сторону реки. Она благодарит его за то, что он любил ее, но укоряет за суетность, которую он проявлял на земле, - за политиканство.
Сегодня (3 февраля 1955 года) известие в "Литературной газете" о смерти поэта Михаила Лозинского. Он перевел несколько трагедий Шекспира, перевел "Божественную комедию" Данте. С его именем и трудом связано у меня одно из значительных переживании: впервые я прочел Данте именно в его переводе.
Я не помню, видел ли его когда-либо. Наверно, видел, знакомился, но не могу восстановить, какой он - Лозинский. Вот уж он в раю. Имею ли я право так распоряжаться? Поэты, хочется вспомнить, по Данте, не оказываются ни в аду, ни в чистилище, ни в раю. Они - нигде, в городе, который называется Лим, среди сумерек. Данте встречает там группу поэтов, среди которых Гомер, с мечом в руке, как сообщает о нем автор.
Вечная память поэту, пересказавшему на родном языке чужое великое произведение!
Я рад, что мое восхищение автором "Божественной комедии" разделяет такой великолепный писатель, как Оскар Уайльд.
Правда, великолепный писатель!
Мне нет никакого дела до его манифеста, который без страха что-либо потерять можно и не читать.