Первые записные книжки я заполнял главным образом набросками к будущим пьесам, которые так и не написал. Сегодня они уже не представляют никакого интереса, и я не стал включать их в это издание. В то же время я оставил многие другие фрагменты, относящиеся к тому периоду, хотя сегодня они кажутся мне утрированными и глуповатыми. По сути дела, это были философствования юноши, столкнувшегося с реальной жизнью, вернее, с тем, что он тогда принимал за нее, и ощутившего вкус свободы; они были естественны для того, кто вырос в том обеспеченном замкнутом социальном кругу, где родился я, и кто воспринимал мир сквозь искаженную призму пустых фантазий и романов. В этих моих суждениях выразился протест против воззрений и предрассудков среды, которая меня воспитала. Я посчитал бы нечестным скрывать от читателя свои прошлые заблуждения. Моя первая записная книжка датирована 1892 годом, в то время мне исполнилось восемнадцать, и сейчас ни к чему изображать себя умнее, чем был тогда. Я вступал в жизнь несведущим и наивным, восторженным зеленым юнцом.
Мои записные книжки - это пятнадцать пухлых томов, но после всех сокращений я свел их в одну книгу, не превышающую по объему традиционный роман. Надеюсь, читатель сочтет это достаточным оправданием для публикации. Я не печатаю свои дневники полностью, поскольку не столь самоуверен, чтобы каждое свое слово считать достойным увековечения. И все же я предлагаю свои заметки вниманию читателя, так как меня самого всегда занимали вопросы литературного мастерства и психология творчества; попадись мне в руки такая же книга другого автора, я раскрыл бы ее с живейшим любопытством. По счастливому совпадению, что интересовало меня, часто оказывалось интересным и для множества других людей. Когда я решил стать писателем, я и не надеялся на такую удачу и впоследствии никогда не переставал ей удивляться. Хочется верить, что мне повезет и на сей раз и читатели почерпнут из моих записок нечто полезное для себя. С моей стороны было бы дерзостью решиться на такую публикацию в самом разгаре литературной деятельности. Мой поступок могли бы расценить как желание возвеличить себя и принизить своих коллег-писателей. Но теперь я состарился и вышел из игры. Удалившись от суеты, я мирно устроился на книжной полке. Все мои честолюбивые планы давно осуществлены. У меня нет желания ни с кем соперничать, и дело не в том, что я не вижу достойных противников; просто я уже сказал все, что хотел, и могу уступить другим свое скромное место в литературном мире. Ныне, когда я достиг всего, о чем мечтал, мне больше пристало помолчать. Мне говорят, что если писатель в наши дни не напоминает публике о себе новыми книгами, он обречен на забвение, и я не сомневаюсь, что так оно и есть. Ну что ж, я к этому готов. Когда в "Таймс" появится извещение о моей кончине и все скажут: "Надо же, а мы думали, он давно умер", я, став тенью, тихо посмеюсь.
Стиль Мэтью Арнольда. Совершенная форма для выражения мысли. Сама ясность, простота, строгость. Он подобен плавному течению прозрачной реки - порой даже слишком безмятежному. Если сравнивать стиль с хорошо сшитым костюмом, в котором нет ничего броского и который как нельзя лучше соответствует случаю, то стиль Арнольда следует признать безупречным. Он не лезет в глаза и ничем ни вычурной фразой, ни затейливым эпитетом - не отвлекает внимания от сути. Когда глубже вникаешь в него, видишь, насколько продуман строй фразы, как гармоничен, изящен и благороден ритм, как точно найдено каждое слово, и с некоторым удивлением замечаешь, что столь выразительный эффект достигнут с помощью простых обиходных слов. Под пером Арнольда все обретает утонченность. Так благовоспитанная, образованная дама весьма преклонных лет, бурная молодость которой давно в прошлом, вроде бы и кажется старомодной, но столь изысканна в манерах, остроумна и полна жизненных сил, что все забывают о ее возрасте. Однако несравненный в передаче иронии и тонкого юмора, превосходный в описаниях, прекрасно демонстрирующий слабость доводов оппонента, такой стиль предъявляет повышенные требования к содержанию. Он беспощадно обнажает логическую несостоятельность умозаключения или примитивность мысли. Его порой вызывающая нагота обескураживает. Это больше метод, чем искусство. Я, как никто, могу представить, какого титанического труда стоила эта благозвучная холодная отточенность. Утверждение, что из всех достоинств в искусстве простота дается с наибольшим трудом, стало уже банальностью, но порой в строгих периодах арнольдовской прозы угадывается неослабное усилие, принужденность, которой он связал себя, дабы избранная однажды манера письма вошла в его плоть и кровь. Говоря это, я вовсе не хочу умалить его достоинств. Но я не могу отделаться от ощущения, что после долгого тяжкого пути к вершине мастерства стиль Арнольда стал едва ли не автоматическим. Напротив, о стиле Патера такого не скажешь. Видимо, дело в том, что его слог, построенный на красочных цветистых образах, богатых метафорах, требовал постоянной изобретательности. Всего этого не найти у Арнольда; его словарь небогат, строй фразы однообразен; простота, к которой он так стремился, держала в узде воображение. О чем бы Арнольд ни писал, он оставался верен своему стилю. Возможно, такое постоянство стилистической манеры Арнольда, наряду с его классицизмом, явилось причиной того, что его прозу нередко называли безликой. Но для меня стиль Арнольда столь же оригинален, как и стиль Патера или Карлейля. Он несет на себе яркую печать личности писателя - чуть женственной, вздорной, не чуждой назидательности, холодноватой, но все это искупается изумительным изяществом языка, живостью ума и безупречной изысканностью.
Впервые я еще мальчиком прочитал "Анну Каренину" в издании "голубой библиотеки"[18], не подозревая, что сам стану писателем. Роман оставил у меня смутные воспоминания, и когда много лет спустя я перечел его уже глазами профессионала как произведение художественной прозы, он показался мне недюжинным и новым, но аскетичным и скучноватым. Потом я прочитал "Отцы и дети" во французском переводе. В то время я совсем ничего не знал о России и не мог оценить этот роман по достоинству. Диковинные имена, незаурядность характеров придавали ему что-то романтическое, но, как во всех романах той поры, в нем чувствуется влияние французской литературы, и, во всяком случае, у меня он не вызвал большого интереса. Позднее, всерьез заинтересовавшись Россией, я прочитал другие романы Тургенева, но ни один из них не взволновал меня. На мой вкус, в возвышенном идеализме его романов было слишком много сентиментальности, а перевод не позволял мне почувствовать красоту стиля, который так восхищал русских, и я остался невысокого мнения о Тургеневе. Зато Достоевский (я прочитал "Преступление и наказание" в немецком переводе) завладел моим воображением и смутил мне душу. Он открыл мне неведомые глубины, и я зачитывался великими романами этого выдающегося русского писателя. Потом я прочитал Чехова и Горького. Горький не произвел на меня впечатления. То, о чем он писал, было экзотичным и чужим, но талант его не отличался глубиной: его произведения были вполне занимательны, когда он без прикрас изображал жизнь самых низов общества, но мне быстро наскучило читать о петроградских трущобах, а его размышления и философствования казались мне банальными. Литературный талант Горького неотделим от его корней. Он писал о пролетариате как пролетарий, а не как большинство буржуазных авторов, обращавшихся к этой теме. В то же время в Чехове я нашел душу, во многом близкую мне. Это был писатель в подлинном смысле слова, совсем не похожий на Достоевского, который, подобно стихиям природы, поражает воображение, вызывает восторг, повергает в ужас и наводит оторопь. Такой писатель, как Чехов, мог стать вашим близким другом. Я чувствовал, что только у Чехова можно найти ключ к пониманию этой загадочной России. Он писал на самые разные темы и прекрасно знал жизнь. Те, кто сравнивал Чехова с Ги де Мопассаном, скорей всего не читали ни того, ни другого. Ги де Мопассан - умелый рассказчик, создавший блестящие образцы новеллы - разумеется, о каждом писателе должно судить по его вершинам, - но он был в общем далек от реальной жизни. Его наиболее известные рассказы занимают вас как легкое чтение, и по зрелому размышлению вы понимаете всю их надуманность. Люди в изображении Мопассана - это комедианты на сцене, и переживаемые ими несчастья какие-то не взаправдашние трагедии марионеток. По его философии, жизнь убога и вульгарна. У Ги де Мопассана была душа сытого лавочника; его смех и слезы почерпнуты из рассуждений коммивояжеров, остановившихся в провинциальной гостинице. Он - достойный сын господина Омэ[19]. Напротив, читая Чехова, вы забываете, что перед вами художественное произведение. Мастерство, с каким написаны его рассказы, не бросается в глаза, и можно подумать, что так под силу написать каждому, только вот почему-то никто не пишет. Все произведения Чехова проникнуты глубоким душевным волнением, и он умеет заразить вас своим эмоциональным состоянием. Таким об разом, читатель превращается в соавтора. К рассказам Чехова неприменимо затасканное понятие "куска жизни", поскольку оно подразумевает нечто вырванное из целого, а это меньше всего подходит к его прозе. Вам как бы между прочим рассказывают небольшой эпизод, но так, что вы можете ясно представить себе, что произойдет дальше.