— Ведь даже завистливый Корф в своих пропитанных желчью воспоминаниях о Пушкине ставил, как он писал, «любопытный вопрос, что вышло бы дальше из более зрелого таланта Пушкина, если б прожил долее?» — извлекал из своей необъятной памяти Эйдельман. — Заметьте, даже Корф, говоря о Пушкине, не удержался от сослагательного наклонения.
— Послушай, но ведь это мистификация, — сказал я.
— А повести Ивана Петровича Белкина? — возразил Эйдельман. — Разве не мистификация? Ведь такого писателя вообще не существовало. А мистификация Мериме, его песни западных славян?
— Одно дело — писатель Белкин, а другое — Пушкин, основоположник нашей литературы. — Я продолжал сопротивляться, а Эйдельман — наступать.
— Пушкин еще и выдающийся русский историк, и сам важнейшее историческое лицо, — продолжал Эйдельман. — Но Понтий Пилат тоже историческое лицо, а «Прокуратор Иудеи» Анатоля Франса — мистификация. А «Дневник д’Аршиака» Гроссмана? А письма Стендаля о Гайдне? Всего не перечислишь. А резон — один. Говоря словами Пушкина, «сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок».
Разговор этот с Эйдельманом и школьными друзьями случился давно. Собеседников сейчас не найти. Первым ушел из жизни Эйдельман. «Иных уж нет, а те далече», — сказал Саади. Слова эти обессмертил Пушкин. Но до сих пор нарисованные Эйдельманом картины из жизни спасенного от дуэли Пушкина то и дело встают передо мной. Быть может, полузабытые рассказы друга переплелись в увядшей памяти с моими мечтаниями. Так случается с предрассветными снами. Время, «завистливая даль веков», смывает краски, как дождь с акварелей, засыпает снегом память. Ведь с того времени просыпалось столько дождей, упало и растаяло столько снегов…
Лицейский друг Данзас нашел Пушкина в кондитерской Вольфа на углу Невского. Было около четырех пополудни. Друзья сели в извозчицкие сани и поехали к Троицкому мосту. На Дворцовой площади мимо них проехал экипаж, в котором сидела Наталья Николаевна. Видимо, жена возвращалась с великосветских горных катаний. Они не заметили друг друга. А ведь это был бы последний шанс остановить дуэль (опять «бы», но это в последний раз). К Комендантской даче подъехали около пяти. Подъезжая, увидели карету с Дантесом и д’Аршиаком. Нашли засыпанный снегом лужок, огороженный густым кустарником. Решили — подходит: с дороги не видно. К тому же темнело. Вдали, за Комендантской дачей, зажглись желтые огоньки. Секунданты протоптали в глубоком снегу дорожку, скинули и уложили на снег шинели: десять шагов. В пяти шагах по обе стороны от шинелей встали Пушкин и Дантес. Пока секунданты заряжали пистолеты, Пушкин, закутанный в медвежью шубу, нетерпеливо крикнул Данзасу:
— Ну что, готово?
Данзас махнул шляпой, подал знак. Противники начали сходиться. Пушкин шел на врага грудью. Первым выстрелил Дантес. Пушкин упал. Его пистолет зарылся в снег. Секунданты бросились к нему. Опираясь на руку, Пушкин приподнялся и сказал:
— Погодите, у меня достаточно сил сделать свой выстрел.
Снег, забившийся в дуло пистолета с пистоном, мог только усилить удар пули. Но д’Аршиак подал Пушкину новый пистолет. Дантес встал боком и прикрылся пистолетом. Пушкин выстрелил. Дантес упал. Так как идти Пушкину было трудно, извозчики разобрали забор и вывезли Пушкина на дорогу в санях. Легко раненный в руку, Дантес шел сам. На дороге Пушкина пересадили в карету (не сказав ему, чья она). Через час выехали на Мойку, к Певческому мосту. Пушкин попросил Данзаса позвать людей и успокоить жену. Никита Козлов вынес барина из кареты и понес в дом. Пушкин спросил его:
— Грустно тебе нести меня?