5-го Декабря.
Ты педагог — Зоя мне сказала! Какой я педагог, какие педагоги: классные дамы, окружные инспектора, это назойливые мухи, оводы, что хотите, только не педагоги… Так ли учат люди людей… Тут я был у столяров, заказывал мебель для Зои, там подмастерья и ученики сидели… То делай, то делай, там строгай, тут склей, тут спили — вот как учат. Пять лет и 10 лет так труби и будешь мастером…
А мы, о господи? Распинаемся, распинаемся перед ученицами, и плачем, и восхищаемся, и руки врозь, и взоры к небу… а они сидят, перешептываясь, и переписываются бумажками, а потом пишут бессмысленные сочинения… «Пушкин кудесник, Пушкин кудесник», как попугаи, вызубрили одно слово. Каторжники мы, а не педагоги… Вот и арифметика, задачи, задачи решают, механически, а самому составить ни! И все мы, образованные, в трех соснах блуждаем, и всякая баба мудрее нас… И в халате едим и пьем мы, хочешь гулять идти, дождь идет и опять сядешь, ни силы, ни воли, ни уменья… А маменьки… «У дочери неврастения, у дочери неврастения»… Будьте вы прокляты… У нас неврастения, а не у дочерей ваших, они ищут какого-нибудь дурака, вроде меня сумасшедшего, чтобы оседлать его на всю жизнь…
Июнь.
(Через два года).
Два года не открывал дневника моего. Много воды утекло.
Кажется мне, что эти два года я все просыпался из какой-то безумной дремоты. Теперь, сегодня, взглянувши в дневник, вижу, что болен был я. У меня сын родился Александр… Зоя моя умница, ее трудами и политикой я сошелся с директором мужской гимназии, и теперь, на днях, назначен инспектором. Я и не хотел, да Зоя говорит, что у нас мало денег, потому что она любит ходить по гостям и принимать к себе.
Дом поставлен на широкую ногу… Что делать? Инспектор и учитель теперь я… Уже не мечтаю, и декадентов не читаю, до них ли, я постарел, да и заботы…
Чем же жива душа? спросят дети мои, читая этот дневник.
Просто отвечу я… На днях был я в церкви у Параскевы, где я старостой (по просьбе Зои принял эту должность).
Стоял я в церкви, и чувствовал, пелена безумия падает с меня, и снят катаракт с глаз моих невидимой рукой… Мечта меня взяла, гляжу на царские двери… Четыре Евангелиста там… Вижу их ясно, как они в сандалиях проповедывали по земле истину, новую истину для старого мира. Поднял взоры я выше, увидал прочих апостолов над царскими вратами, с книгами все куда они идут; учили они людей, что Есть Дух-Голубь во вселенной, и что простил Он человека… В это время слышу песню «Иже Херувимы» — и вспомнил Фауста, который яда не выпил, услыхавши дивную песню «Христос воскресе»…
Еще выше взглянул я, вдохновенных пророков я увидал над апостолами; куда они идут со свитками в руках? они издревле приготовляли сердца людей к принятию мысли великой, что кроме нас, людей, есть еще жители в мире высшие, чем мы…
Над пророками — Отец и Сын и голубь между ними. И Дух огонь носился, над водами… Боже! какая старина, и вечная юность этой простой, но великой тайны! На клиросе поют «яко царя да подымем».
Слезы брызнули из глаз моих; о чем я думаю, чего ищу? Не высшая ли поэзия предо мною, поэзия веков и народов, печаль и утешение.
И вот облако окружило меня…
Казалось, в пространстве несуся… Синяя даль открылась предо мною за белыми облаками… На них сидят юноши с крыльями и куда-то все глядят в дальнюю точку «Яко да царя все подымем». Я по-посмотрел на восток и треугольник увидал я, солнечный глаз внутри.
Потом рука спустилась из-за верхних слоев эфира, и эта рука вращала миры, созидала солнца и планеты… «Его нельзя видеть в целом и прямо, а только отчасти»…. Ты предчувствуешь Его…
Какой-то гимн высокий раздался, непередаваемый в земных звуках… Потом я не помню. Говорят, упал я, но теперь я понимаю, то было видение, как Дантэ… Восхвалю я этот день, и закончу навсегда дневник сегодняшним днем, сказав детям и внукам моим на вечные времена — нет высшего безумия, нет высшей красоты, нет более дивного экстаза, как религия отцов ваших. К ней обращайтесь, когда иссякнет ваша душа и разум обманет вас.
Да будет так.
Неблагонадежный
Был ноябрь. С утра пушистый белый снег выпал с неба, а потом солнце показалось. Мягко было и хорошо идти по дороге, чему всем сердцем радовался Арсений Пеньков. Он восемьсот верст прошел, только одна сотня уже осталась.