Радостной вестью новой религии был, как мы видели, мир Зевса и Земли. Самый дельфийский храм стоял на том месте, где некогда находилось самое славное святилище вещей богини; умилостивление Земли стало главным требованием Аполлоновой религии. Но земля была не только кормилицей смертных, той, которая "зиждет им плоды": она же принимала их души, когда наступала их смерть. Вот почему культ душ сделался главным предметом внимания Аполлона. Удивительна была в этом отношении беспечность в эпоху падения религии Зевса, изображенную в гомеровских поэмах. Ее главное правило – "мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий", пока очередь не дойдет и до тебя; а там тебя примет обитель Аида, и ты будешь навеки отделен от мира живых. Убьют у тебя сына или близкого родственника – это причинит тебе известное огорчение или ущерб, в возмещение которого ты можешь требовать от убийцы соответственной суммы наслаждений, другими словами – виры; но он имеет дело исключительно с тобой и с твоим огорчением, а не с убитым. Убитый сам по себе никаких прав не имеет, он "в гробе мирно спи".
Теперь не то. Под легким покровом гомеровской беспечности в народе сохранились смутные представления первобытной эпохи анимизма, согласно которым мертвый не спит мирно во гробе, а требует себе дани от живущих, страшно карая тех, которые ему в ней отказывают; согласно которым он в случае убийства не довольствуется ролью простого объекта сделки между убийцей и своим ближайшим родственником, а требует крови убийцы, страшно карая тех, которые ему в ней отказывают. Вот эти-то представления (мы встречаем их в виде непонятых пережитков даже в гомеровских поэмах) дали религии Аполлона точку опоры для реформы, которую мы, именно по этой причине, можем назвать религиозною реакциею. Право души было объявлено священным, независимо от прав переживших покойного родственников; принимать виру стало безнравственным. Если где-нибудь в Греции приключалось какое-либо несчастье, будь то чума, или неурожай, или какое-нибудь страшное преступление, и люди обращались с запросом в дельфийский храм, то это несчастье объявлялось карой со стороны души какого-нибудь погибшего мужа, разгневанной тем, что ей отказывали в уходе или что ее убийцы остались безнаказанными. В течение ближайших за реформой столетий вся Греция покрылась могилами таких "героев", как их называли, культ которых был государственным делом. Спешу прибавить, что в этой примеси к новой религии не было ничего мрачного. Правда, живущие должны были уделять часть своих забот мертвым; но зато они сами с большим спокойствием могли думать о своей собственной смерти, зная, что и о них не забудут. Этого было для начала достаточно; дальнейшие шаги были сделаны религиями Деметры и Диониса, провозгласившими бессмертие души и вечное блаженство добрых и передавшими эти светлые догматы Платону, а через Платона – нам.
В культе души, повторяю, ничего мрачного не было; но вот где была опасность возникновения мрачного, антисоциального института. Ведь если убитый мог быть умилостивлен только кровью убийцы, пролитой своим мстителем, – то это значило, что теперь мститель должен был сделаться убийцей, крови которого вправе требовать убитый им первый убийца, и так далее; это значило, что каждое убийство должно сделаться первым звеном цепи убийств, имеющих прекратиться лишь с уничтожением всего племени, где оно произошло. А между тем какой же другой исход оставался, раз принятие виры считалось безнравственным? Исход был придуман Аполлоном: он был такого рода, что, благодаря ему, Аполлон действительно стал первым среди сонма бессмертных богов, руководителем совести смертных. Исход этот гласил так: "Нельзя откупиться деньгами от пролитой крови; один только Аполлон может отпустить человеку совершенное им убийство, очищая его от его греха". Сам Аполлон убил взлелеянного Землей Змея, спустился к царю преисподней и нес у него рабскую службу в течение одного "великого года". Этой службой он очистил себя и приобрел право очищать других. Таким образом, религия устами Аполлона объявляла себя посредницей между человеком и его совестью; чист тот, кому Аполлон отпустил его грехи; преступен тот, кому он его не отпустил.
Таковы были две новые истины Аполлоновой религии. Первая объявляла священным право убитого на кровавую месть; вторая обещала убийце прощение при посредничестве дельфийского бога. Или, говоря правильнее, таково отвлеченное выражение этих истин; но в ту эпоху, о которой идет речь, люди не были еще приучены думать отвлечённо – они думали мифологически. Новые истины требовали для своего выражения мифологической формы.
V. Шло ли навстречу этому требованию предание, которому посвящен настоящий очерк, – предание об Оресте-матереубийце?
У греков, как это естественно, мать считалась самым священным для человека существом. Когда в "Облаках" Аристофана сын, нравственно развинченный новомодным софистическим воспитанием, доказывает отцу, что с точки зрения разума он, сын, имеет полное право наставлять своего отца побоями, отец его внимательно слушает и даже, не будучи в состоянии справиться с его софистикою, соглашается с ним; но, когда молодой человек пытается доказать то же самое и по отношению к своей матери, чаша терпения переполняется: отец его проклинает и в отчаянии отправляет поджечь дом его учителя. Матереубийство было поэтому из всех физически возможных преступлений самым страшным, самым возмутительным. И вот причина, почему миф об Оресте, имеющий своим центром матереубийство, был как нельзя более пригодным для выражения новых истин Аполлоновой религии.
Роковая непреложность какого-нибудь требования выступает тем сильнее, чем непреодолимее представляется то препятствие, над которым оно в конце концов торжествует. В данном случае первое требование гласит так: "сын убитого должен умилостивить его справедливый гнев кровью его убийцы". Возникал вопрос: безусловно ли? "Да, – отвечал Аполлон, – безусловно". Даже если убийцей была родная мать мстителя? "Да". Второе требование гласит так: "если убийца хочет, чтобы его грех был отпущен, пусть он обратится к Аполлону; кого очистит Аполлон, тому нечего бояться гнева убитого". Опять возникает вопрос: безусловно ли? И опять Аполлон должен был ответить: "да, безусловно". Даже если убитой была родная мать? "Да". Эти два ответа должен был заключать миф – носитель новых истин Аполлоновой религии. Первый из них уже был дан мифом об Оресте, но только в его первоначальной форме, а не в той, которую, под влиянием нравственно-поэтических соображений, придали ему певцы гомеровской школы. Что касается второго ответа, то в самом мифе его еще не было, но он очень легко мог быть внесен в него; для этого Дельфам нужно было только подвергнуть его соответственной редакции, что они и сделали. Вот каким образом миф об Оресте-матереубийце попал в реакционно-реформенное течение восьмого века, исходившее из дельфийского храма; выбор Дельфов должен был остановиться на нем тем более, что он уже и без того, в последнем развитии своей богословской формы, содержал в себе аполлоновский элемент в лице Ореста и его сестры Электры, из которых первый был, как мы видели, первоначально самим Аполлоном святой горы, а вторая – сестрой его, Артемидой.
Отношение друг к другу обеих редакций нашего мифа, гомеровской и дельфийской, лучше всяких отвлеченных рассуждений покажет нам существенность религиозной реформы, состоявшейся между той и другой; будет поэтому полезным представить читателю ту и другую. Первую мы можем рассказать словами самого Гомера в "Одиссее"; вторая нам не сохранилась, но так как под её влиянием находились и некоторые позднейшие поэмы, и в особенности изобразительные памятники, то мы имеем и о ней довольно точное представление.
Что касается, прежде всего, гомеровской редакции, то она состоит в следующем. Отправляясь под Трою, Агамемнон оставил своего младенца-сына Ореста и свое царство, Аргос, под властью своей жены Клитемнестры. Воспользовавшись его отсутствием, его двоюродный брат Эгисф стал склонять ее к измене. Она долго сопротивлялась ему: "сердцем она одарена была добрым", говорит Гомер, явно стремящийся ее выгородить; к тому же ее муж, уезжая, оставил ее под охраной певца – да, именно певца: в этой маленькой подробности сказывается гордость эпических поэтов, чувствовавших себя нравственной силой до тех пор, пока этой роли не потребовала для себя религия. Но вот неизбежное свершилось: певец-хранитель был удален на пустынный остров, где он стал добычею хищных птиц, а Клитемнестра стала супругой Эгисфа. Некоторое время спустя Троя пала; Агамемнон с добычей, среди которой находилась троянская царевна Кассандра, вернулся в свой родной Аргос. Эгисф, уведомленный об его прибытии, вышел к нему навстречу и пригласил его на пир; и вот, за дружеской трапезой, он убил его, "как быка убивают за яслями". Умирая, Агамемнон услышал жалобный голос – голос Кассандры, пораженной насмерть ударом Клитемнестры; долго метался он на земле, Клитемнестра же ушла, не закрыв даже глаз убитому мужу. Вот, значит, в чем ее преступление; убийцей мужа она по этой редакции не была. Семь лет царствовал Эгисф над Аргосом; на восьмой год Орест вернулся из Афин (как он туда попал, об этом ниже, с. 352 – 353), убил Эгисфа и торжественно со всеми аргосцами отпраздновал тризну по "преступной матери и трусливом Эгисфе". Это последнее место очень характерно. Лишь вскользь упоминает певец о том, что и Клитемнестра погибла, он не хочет делать из нее предмета внимания; главное – Эгисф, он был и убийцей Агамемнона, и жертвой мести со стороны его сына. Итак, тризна отпразднована; что же дальше? Что дальше? Орест стал царем и прославился как мститель за своего отца; его ставили в пример и другим, как доброго и верного сына. А Клитемнестра с Эгисфом? О них даже и речи нет; "спящий в гробе мирно спи". Такова гомеровская редакция; рассмотрим теперь вслед за ней редакцию дельфийскую.