Выбрать главу

Дорога пошла под гору; лошади побежали рысью, поднимая колесами пыль. Земля и по сторонам совсем просохла; уже кое-где зеленела молодая травка, распускались почки на деревьях, мужики пахали. Дальше по сторонам дороги пошли дачи. Шла уборка, разбивались клумбы, сажали цветы. Навстречу то и дело попадались ехавшие господа, сытые, чистые, в чистых колясках, на таких чистых и сытых лошадях, что они блестели, как плис. И перед этой чистотой и сытостью обветренные, заскорузлые, измятые седоки, ехавшие из деревни в Москву, казались такими жалкими, несчастными. Их нельзя было назвать и людьми, как охваченные морозом опенки не похожи на настоящие грибы.

– - Какие все богатые! -- не утерпел, чтобы не сказать, Макарка.

– - Гладкие, черти! -- согласился подпасок. -- Ничего не делают, живут.

– - Нешто ничего не делают?

– - Ничего… У них все прислуга. Постель ему постелет, утром полотенце подаст, самовар поставит и чаю нальет. Кушай, ваше степенство, да не обожгись.

– - А ты видал, как господа живут?

– - Еще бы! За Москвой их прорва… На дачи выезжают… Днем спят, а вечером гулять выйдут. Сам идет и барыню под ручку ведет… А то двух еще. А какие у них собаки -- стриженые, с ошейниками. Барыни их на руках носят… целуют… говорят, едят с одного блюда.

– - А им поп причастье-то дает?

– - Стало быть, дает, когда мать сыра-земля носит.

Подъехали к огромному парку. Среди парка раскинулся обширный каменный дом с башней, и на башне красовались настоящие часы, выбивающие всякую четверть. Переехали мостом через пруд; дорога пошла по краю соснового леса. Подвод тянулось уже столько, что им не видно было и конца.

Настроение у всех переменилось, меньше шло разговоров, не стало слышно песен и смеха, которые часто вырывались до этого, на лица набежала тень заботы, каждый ушел в себя, и ему уже меньше было дела до другого. Не стало разговорчивости, смеха, шуток. Одни задумывались, как им удастся устроиться в Москве, вспоминали, кому кого нужно повидать, что передать. Макарка же глядел на невиданную жизнь с удивлением и любопытством.

Дорога разделилась на две, и середина ее была засажена раскидывающимися липами. Поохали одной стороной, которая шла по краю необъятного ровного поля. Потом пошли опять постройки, сады, дорогу пересекали рельсы; когда рельсы переехали, то подводы очутились около огромных ворот; наверху ворот на лихих конях, поднявши в одной руке круглый калач, летела та самая баба, про которую говорили, что ее нужно целовать. Наверх вела небольшая железная лестница. У Макарки екнуло сердце, и он оглянулся кругом, но седоки были настолько погружены каждый в свое, что совсем забыли создавшуюся дорогой шутку.

"Слава богу, забыли", -- подумал Макарка и легко вздохнул.

– - Ноги-то подбирай, чего вытянул! -- сердито крикнул на его крестного рыжеусый солдат с красными веревочками на плечах и с саблей на боку. Павел торопливо подобрал ноги и закинул их в телегу.

I V

Несмотря на долгую езду по тряскому шоссе, сиденье в телеге с подогнутыми ногами, отчего ломило все члены, Макарка не чувствовал усталости или забыл про нее. Он шагал за крестным по тротуару и с раскрытым от удивления ртом глядел на лавки, магазины, дома. Все тут было так не похоже на то, что он до сих пор видел. По улице тянулись двухэтажные коробки огромных размеров, и в них сидели люди наверху и внизу. Люди в бесчисленном количестве шли им навстречу, обгоняли их, многие с любопытством взглядывали на него с крестным и шли дальше. Потом пошли дома еще выше и богаче. Они как будто стиснули улицу и сделали ее уже: по ней конки не ходили, но пешеходы текли рекой.

Прошли одну площадь, подошли к другой, попались ворота в два пролета с часовней посредине; за воротами развернулась площадь, очень широкая, с одной стороны которой тянулась высокая кирпичная стена, а в конце возвышалась расписная разными красками церковь. Потом они подошли к мосту через широкую реку… Макарка спросил:

– - Крестный, это Москва-река?

– - Москва-река.

Перейдя мост, они свернули налево и пошли новой улицей, уже не такой оживленной, как первая. В конце этой улицы направо возвышалась огромная каменная труба, выше деревенской церкви, а около нее краснела другая, круглая, железная. Трубы окружали белые кирпичные корпуса с бесчисленным количеством окон. Это и была та фабрики, на которой работал крестный.

Ворота фабрики стояли на запоре. В будке у калитки сидел дворник в белом фартуке и с медной бляхой на картузе и, держа на растопыренных пальцах блюдечко, пил чай. Павел поклонился дворнику и прошел в ворота.

На мощеном дворе ходили рабочие, каменщики, плотники в холстиновых фартуках. Молодой мужик в пиджаке распоряжался ими. У одного угла стояли два господина в белых каленых воротничках и в шляпах и о чем-то говорили между собой.

– - Немцы! -- шепнул мальчику крестный и, снявши картуз, низко поклонился. Один из немцев, с рыжими усами, дотронулся до козырька круглой фуражки; другой же совсем не заметил поклона.

Пройдя двор поперек, крестный направился в низкую широкую дверь и стал подниматься по каменной лестнице на первый этаж. Через другую такую же дверь они вошли в обширное помещение с окнами на две стороны, обставленное нарами, из голых досок. На этих нарах кое-где были раскинуты постели, сидели люди кучками и в одиночку, но далеко не все места были заняты.

Павел уверенно прошел в один угол, сбросил сумку на пустые доски и стал раздеваться.

– - Демидычу почтенье, с приездом! -- крикнули Павлу из одной кучки, помещавшейся на другой стороне спальни.

Знакомые стали перекидываться с ним словами. Но были и незнакомые. К пасхе на фабрике давали общий расчет; одни оставались в деревне, другие переходили на другие фабрики, поэтому вновь вместе со старыми приходило много новеньких. Павел, разговаривая, скинул с себя поддевку, потом сапоги; сбросив портянки, он полез под нары, достал оттуда запылившиеся опорки и сунул в них ноги. Потом выдвинул оттуда же небольшой деревянный сундучок, отпер его висевшим на поясе ключиком и достал жестяной чайник.

– - Вот я сейчас пойду, чайку заварю… Да раздевайся, что ли. Дальше мы никуда не пойдем, здесь и ночуем, а утром там поглядим… Утро вечера мудренее.

Макарка нехотя расстегнул крючки у своей поддевочки и стал ее скидавать. Ему не хотелось ни раздеваться, ни оставаться здесь. Он совсем не так представлял себе московское житье. Спальня страшила его своей неуютностью. Шевелившиеся в разных местах люди казались такими озабоченными, как седоки, подъезжая к Москве. У них не было той простоты, как в деревне, где у человека часто что на уме, то и на языке. Темные тени лежали на всех лицах, и они напоминали Макарке их старосту, который ругал всегда его отца и гонялся за ребятишками, если они забивались в чужой горох или разводили огонь в лесу.

Макарка робко оглядывался кругом, боясь глядеть прямо в лицо, несмотря на любопытство. Неясное, давящее чувство закрадывалось ему в сердце. Неужели он будет жить среди таких людей, среди которых нет ни одного близкого сердцу? И дома у него после отца никого не было, но там хоть знакомые углы. Есть места, в которых поднимаются сладкие воспоминания.

Крестный принес чайник кипятку, от которого шел пар, и угол мягкого ноздреватого хлеба с блестящей коричневой коркой. Поставив это на сундучок, он проговорил:

– - Ну, давай-ка поправляться. Гляди, здесь хлеб-то какой, не как у нас в деревне.

Хлеб был действительно вкусный, а горячий чай так приятно согревал внутри; но чувство, запавшее в душу Макарки, все еще не проходило. Он рассеянно глядел по сторонам. Крестный тоже был озабочен и мало говорил. Когда напились чаю, он убрал посуду и сказал:

– - Ну, когда-то у нас прием начнется, да на что поставят, на сатин или кашемир?.. А ты ложись, -- посоветовал он Макарке, -- сыт, и слава богу.

Макарка пододвинул свою сумку к стене, сбросил сапожонки и лег на голые нары. Сверху он накинул поддевочку. Несмотря на простоту ложа, Макарка не чувствовал никакого неудобства, все члены его сладко заныли после дороги. Усталость сказалась так, что, когда он немного полежал, ему уже трудно было шевельнуться. Но все-таки ему не спалось, билось сердечко и стучало в висках; тяжесть, сдавившая ему грудь, все не проходила, и он не знал, как от нее освободиться. Москва и фабрика, так заманчиво казавшиеся ему издали, когда он увидел их, так испугали его, точно он попал в клетку страшного зверя. Зверь еще не показывал ему своих зубов, но Макарка чувствовал, что ему с ним будет не сладко, а между тем убежать от него нельзя и покричать некому. Был бы отец -- совсем другое дело.