«А знаете… – вмешался я, отчасти чтобы спасти бедного шута, так как подобные комедии действуют на меня угнетающе, – попробуйте угадать, что сказал наш выдающийся коллега Мартин по поводу проходимца Роберта?» И поведал им, как этот престранный субъект, заросший бородой, словно нищий, с трубкой в зубах, воскликнул «бедный человек!» и не произнес ни слова больше. «Бедный? – захохотал кто-то. – Вот именно, бедный!» И снова всколыхнулась волна гнева при мысли, что подлый обманщик не побрезговал ограбить своих товарищей, обогатиться за их счет, как будто ему было мало заработанных денег. «Так он сказал, „бедный человек“? Этот Мартин совсем свихнулся». «Он блаженный, – добавил я, – и витает в облаках. Но что самое удивительное – это быстрота, с которой распространяются слухи. Валяется в своем гамаке, по уши в грязи среди черного сброда, а знает гораздо больше, чем могло бы показаться. Я уверен, что аборигенам известно о нас очень многое; не такие они идиоты, какими кажутся. А мы под взглядами сотен черных глаз знай себе разыгрываем занимательный спектакль. Скорее всего, негры все понимали с самого начала и корчились от смеха, наблюдая, как Роберт преспокойно обводит нас вокруг пальца». «Бруно Сальвадор вот тоже догадался, – насмешливо уточнил Смит Матиас. – Бедный человек! Забавно. Он как раз сейчас развлекается с красоткой на наши денежки. Разбойник! Бедный человек!» – повторял Матиас, поджав губы и закатив глаза.
На подобную чепуху у нас ушло все утро, к великой радости Марио, трактирщика, которому наше общество сулило добрую репутацию, хорошую выручку и развлечение; он слушал, подносил стаканы и не упускал возможности вставить замечание всякий раз, когда ему заблагорассудится. Многие остались обедать; некоторые ушли домой. Я же предпочел есть в клубе, ведь я состоял его членом, а потому не подобало оставаться в трактире. Конечно, взносы были мне не очень-то по карману: на моей должности доход не особенно велик. Но в конце концов членство давало немалые преимущества, и игра стоила свеч. Когда я явился, в клубе как раз находились главные персонажи фарса. Невыносимый Руис Абарка давно уже завладел аудиторией и разглагольстовал, во всем блеске демонстрируя свою грубость и невежество. Он смешивал с грязью имя очаровательной особы – или, как ее называли некоторые (не могу без неприязни думать, что именно я, несчастный литератор, придумал это прозвище), ветреной нимфы. Кстати замечу: мы всегда, с самого начала, не знали, как же именовать Розу; первое время, когда она только что приехала, о ней говорили как о госпоже Г. Роберт или как о жене управляющего, в зависимости от обстановки («Вы уже знакомы с госпожой Г. Роберт?» или «Ну, как тебе жена управляющего?»). Но как было называть ее потом? Сложный вопрос, особенно если принять во внимание, как менялось отношение к ней с того самого момента, когда пополз слух – многие не желали ему верить, – будто Роза завела роман с губернатором; особенно если подумать о ее сомнительной добропорядочности, так легко меняющейся в зависимости от момента, обстоятельств, человека. Слово «донья» – донья Роза – звучало вполне достойно и одновременно заключало в себе некоторую недомолвку, а потому было признано подходящим. Но даже и оно оказалось негодным теперь, когда на закуску нам подали неожиданный сюрприз, и любая ирония могла обернуться против нас самих, обманутых обманщиков, теперь, когда – о неисповедимая человеческая натура! – мы почувствовали себя одинокими и покинутыми без Розы, чье отсутствие казалось нам тяжелее пережитого позора. С этих пор сложилось обыкновение туманно именовать ее личным местоимением «она», которое своей сдержанностью возвращало Розе важную роль в нашей скудной бесцветной жизни.
Между тем яростные выпады безумца, чей высокий пост не налагал печати на уста, а, наоборот, делал речь все более развязной и недостойной, тяжелым градом сыпались на голову хрупкой женщины, которая, находясь теперь далеко от нас, не могла прервать их, повторив свой блистательный жест. Так что Абарка имел возможность сколько угодно отводить душу – и делал это с такой неудержимой злобой, что стыдно было слушать. Можно подумать, только у него одного есть причины негодовать и жаловаться. На самом деле все мы стали жертвой обмана, над всеми нами жестоко посмеялись.
В атмосфере полной растерянности протекала наша беседа, состоявшая из более или менее нелепых высказываний и прерываемая изредка взрывами хохота. Наконец по радио, из которого до сих пор неслись песенки вперемежку с рекламными объявлениями, раздался ни с чем не сравнимый голос Тонио Асусены и сообщил о начале ежедневного выпуска новостей. Кто-то повернул выключатель на полную громкость, и затянувшийся разговор пришлось прекратить; мы все сгрудились у приемника, чтобы послушать сообщение. Но Тонио – как я уже говорил – ни словом не упомянул в передаче о случившемся: ни единого намека, ни звука. Снова заиграла какая-то неопределенная музыка, прерываемая объявлениями, и все принялись с жаром обсуждать причины такого молчания. Мы прекрасно знали, что молодой блистательный диктор все важные шаги предпринимал только под непосредственной опекой божественного провидения, то есть следуя явным или тайным распоряжениям губернатора, имевшего в лице Тонио верного и любимого пса. Некоторые сплетники с известной натяжкой утверждали даже, будто диктор – родной сын губернатора. Так или иначе, никто не сомневался, что безмолвие Тоньито – результат высших секретных указаний всемогущего. Вопрос заключался в следующем: чем могло быть вызвано подобное решение? Как это всегда бывает, посыпались самые противоречивые предположения, в том числе весьма здравые и логичные (случившееся хотят поскорее предать забвению и не допустить скандала, ибо пальма первенства в печальном приключении принадлежит губернатору), были выдвинуты также и довольно нелепые гипотезы: старый сатрап, дескать, влюбился в очаровательную особу; или еще чище: его превосходительство сам был сообщником жуликов, потому что как иначе объяснить… и так далее, и так далее.
Конечно, едва Асусена, всегда такой предупредительный и учтивый, вышел из своей небесно-голубой машины, благоразумие заставило нас замолчать – многие презирали Тонио как наушника, – и воцарилась тишина, пока я самым безразличным тоном его не спросил: «Ну, что новенького?» Но этот хитрец, угадывая нетерпение присутствующих, позволил себе немного покуражиться. Он произнес несколько многозначительных, как ему самому показалось, фраз, сообщил о своем полном неведении, чтобы заставить нас поверить, будто ему что-то известно, и в результате создалось впечатление – у меня по крайней мере, – что бедняга точно так же in albis [2], как и все остальные. Конечно, ему приказали прикусить язык, заткнуться, поскольку опасались, что рассказ о вчерашнем происшествии красной нитью будет проходить через вечерний выпуск новостей.
III
И снова потянулись однообразные дни. Прошло два дня, три – никаких событий. Хотя чего, собственно, можно было ждать? Все находились в тревоге и растерянности, как люди, которых внезапно разбудили. Слишком уж мы увлеклись спектаклем, и даром это пройти не могло. Теперь все кончилось; минутное замешательство – и кончилось. Птички упорхнули. Где-то они сейчас? Что намерены делать? Сойдут в Лиссабоне или поплывут дальше, до Саутгемптона? Но догадки и предположения на пустом месте ломаного гроша не стоят, и мы вскоре отказались от них; вернее, вынуждены были отказаться и с головой уйти в воспоминания, кои принялись пережевывать вновь и вновь, до тошноты, до отвращения.
Как же иногда трудно различить истинную суть вещей! Кажется, наконец-то правда в твоих руках, но нет, вот она, дразнит тебя издалека. Даже я, который – к счастью или к несчастью – осведомлен лучше других и могу судить обо всем с большей беспристрастностью, чем остальные, – даже я иногда бьюсь в паутине неопределенности. Кажется, будто мозг плавится в тропической жаре. Мысленным взором окидывая то, что мне лично пришлось увидеть и пережить, я – хоть ни разу и не терял голову, чем далеко не все могут похвастаться, – продолжаю терзаться сомнениями. А уж об услышанном из чужих уст и говорить нечего… Да, собственно, чего стоит лично увиденное и пережитое? Увы! Оно не прибавит мне ни радости, ни славы; ну и бог с ним! Будь что будет, я поведаю вам все, приведу неопровержимые факты, которые, возможно, прольют свет на тайны столь хорошо всем нам знакомой спальни.