А Милосадову все это не нравилось: он недовольно поводил шеей, будто жал воротник, косился на семинаристов, пытаясь, вероятно, разобраться в том, кто как все это воспринимает, и то и дело перемигивался с Карацупой, которому, судя по его постной роже, стихотворчество Сереброва тоже было категорически не по душе.
Под конец Петя начал читать стихотворение под названием Элегия. Это на самом деле оказалась элегия — скорбная, мрачная, с той жестокостью и силой, какая сквозит во взоре бойца, когда он, понурив голову, опускается на колено возле носилок с телом своего товарища, — и осталась бы таковой, если б не последние две строки:
Я смерти не боюсь — чего ее бояться?
Ведь все равно возьмет когда-нибудь за…
Красовский хохотнул, Петя сказал:
— Без названия… — и тут же начал было читать что-то о рыбе «дорадо», плывущей к ждущему ее золотому блюду где-то в Эльдорадо (страна имелась в виду или название ресторана, я не успел понять), как вдруг Милосадов, при последних строках Элегии совершенно окаменевший, пришел в себя и, выкатив глаза, со всей силы треснул обеими ладонями по столу:
— Ну все, Серебров, хватит! Наслушались вашей похабщины!
***
Рассказывать о том, что было дальше, больно и стыдно, поэтому я ограничусь самой общей канвой событий.
Серебров пожал плечами и сел. На смену ему поднялась было Вероника Ртищева, которая должна была выступить первым оппонентом.
Но одновременно с ней вскочил и Карацупа.
Их силы и напор оказались неравными. Ртищева еще подслеповато копалась в своих записях, сконфуженно мямля, что, дескать, ее слова не претендуют быть истиной в последней инстанции, но все же она сейчас их скажет и заранее просит извинения, если что не так, ведь это всего лишь ее личное мнение, которое… и поехали по новому кругу, — так вот, пока она спотыкалась и путалась в придаточных, Карацупа пулей выскочил на лобное место справа от стола и для начала заявил, что он, короче, только на минуточку.
После чего понес, будто с цепи сорвался, и если вы смотрите хоть самую завалящую плазменную панель, то мое сравнение будет вам понятно — хуже, чем ураган «Катрина»: шляпы за горизонт, а пальмы как резиновые.
Не знаю, может быть, у меня тоже был оторопелый вид. Очень скоро я понял, что происходящее должно называться провокацией и никак иначе. Но если Милосадов хотел, чтобы кто-нибудь разругал стихи Сереброва, не оставив от них и мокрого места, то он совершил ошибку, взяв в союзники Карацупу.
Конечно, Карацупа говорил быстро, бодро, решительно, ни на мгновение не задумываясь и поддавая себе жару энергичной жестикуляций. Его речь должна была, по идее, вселить в слушателей уверенность, что он толкует о неких тщательно продуманных вещах, долгое время находившихся в самом фокусе его пристального и взыскательно интереса, — а как иначе смог он достичь виртуозной беглости этих непростых формулировок?
Однако, несмотря на якобы отточенную форму его высказываний (если не считать бесчисленных «короче», рассыпанных, как пивные пробки на замусоренной поляне), их содержание оставалось, мягко говоря, не вполне ясным. Можно было только предположить, что к предмету своих рассуждений оратор почему-то относится отрицательно: об этом свидетельствовало частое употребление оборота «так называемый» — любимый инструмент из арсенала зоилов. Ничего другого понять было нельзя: смыслы ускользали от понимания, оставляя по себе только путаницу в голове и смятение в сердце.
— Так называемые стихи Сереброва не выдерживают критики даже того взыскательного читателя, для которого синкретические мысли есть всего лишь продукт использования процесса понимания так называемой классики в личных целях, — мастерски говорил Карацупа.
Скоро я обнаружил закономерность его убедительных и волнующих жестов: если слово начиналось с гласной, Карацупа резал правой; если первой стояла согласная — рубил слева.
— Синкретическое искусство не может опираться на так называемую символику вчерашнего дня, которая торгует собой на перекрестках путей словесности, забыв о насущной пахоте жизни…
Слово синкретический вылезало в каждой второй фразе, хуже масляного пятна из-под побелки: всякий оборот выволакивал его из непроглядных глубин сознания Карацупы на бурлящую поверхность.
И все же передать своими словами изощренную форму и безумный дух его речи — это непосильная для меня задача. Попытка собезьянничать заведомо обречена на неуспех: как ни стараюсь я довести дело до совершенного абсурда, а все же в итоге мои подделки наполнены, увы, гораздо большим смыслом, чем словеса Карацупы на самом деле. В этом моя слабость: как ни безумствуй, а все же выдуманные слова сами лепятся друг к другу в неких более или менее разумных комбинациях, — чего речь лихого семинариста была лишена начисто.
Карацупа вещал, а одурелый семинар слушал его в том блаженном оцепенении, в каком тонущий отдается последней волне, собравшейся навечно унести его в холодные глубины.
Но ничто не бывает вечным.
— Во насобачился! — с завистью пробормотал кто-то из семинаристов.
— Что он несет? — вскрикнул Серебров.
— Ибо попытки усилить попытки синкретичности попыток так называемого творчества так называемого поэта Сереброва…
Что-то болезненно щелкнуло у меня в голове, и я едва не свалился с жердочки.
— Хватит! — закричал Серебров, тряся кулаками. — Заткнись, мы сейчас все с ума сойдем!
— Тихо! — в пару к нему взорвался Милосадов. До того мгновения он, как и все, слушал Карацупу примерно с таким выражением лица, с каким кролик внимал бы удаву, если бы тот умел гнать пургу. — Молчите, Серебров! Не перебивайте оратора! Вы сами виноваты! Вот к чему приводят ваши попытки так называемой поэзии! Вы сами графоман! Вы свели всех с ума своим неприличным бредом! Увольняю!.. то есть снимаю вас с должности старосты!
Я вообще уже не понимал, кто о чем говорит.
Тут и Красовский включился. Поднявшись во весь свой немалый рост, он отрывисто пролаял что-то о филистерстве, бездарях и глупости и зашагал прочь, с яростным грохотом повалив при этом два стула.
Испуганные семинаристы тоже потянулись к дверям. Одним из последних вышел Петя.
Милосадов то и дело нервно взбадривал свой мужественный бобрик. Карацупа стоял как стоял, виновато поглядывая на руководителя семинара… и — я думал, она выйдет вслед за Серебровым, но нет, Светлана Полевых тоже оставалась на прежнем месте: как будто глубоко задумалась о чем-то и все эти события прошли мимо ее глаз и ушей.
— Светлана! — обрадовано сказал Милосадов.
Он подмигнул Карацупе, и тот, незаметно кивнув, тихо выбрался из зала.
Милосадов подошел к ней и осторожно, будто боясь вспугнуть бабочку, положил руки на спинку соседнего стула.
— Светлана! — повторил он. — Видите, как дело развернулось… Но я рад, вы знаете… я рад. Нарыв лопнул. Даже хирургического вмешательства не понадобилось. Как в том анекдоте — знаете? — сам отвалился…
Изменился в лице, с ужасом осознав, что брякнул что-то не то, но Светлана, судя по всему, не знала анекдота.
— Ага, лопнул. — Она пожала плечами. — Только больше никто не придет.
— Да ладно! — Милосадов махнул рукой. — Вообще-то это от вас зависит. Скажете слово — и я все налажу. Карацупу этого выгоню к чертовой матери… Он ведь графоман, да? Вы знаете, Светлана, я в этом мало что понимаю, — он обезоруживающе улыбнулся, и мне показалось, что зубы распространили вспышку какого-то электрического сияния. — Но если вы скажете, что он графоман, а вот Серебров, наоборот, гений, то я Сереброва верну, а Карацупу, дурака этого, выгоню ко всем чертям. И пусть Серебров снова будет старостой… Да что там: я и семинар вести попрошу кого-нибудь другого. Вот Красовского и попрошу. Он ведь хороший писатель, да? Я сам не читал, но мне говорили… Вы только скажите. Мне главное, чтобы вам было хорошо. И потом, знаете, — он нахмурился, — когда лежишь на бархане с пистолетом бесшумного боя в руке, а где-то во тьме, рассеиваемой только светом лучистых звезд, шагают верблюды…