Откуда-то из-под земли вырывались белые клубы не то пара, не то дыма. Чуть поднявшись, они попадали в лапы ветра, ветер по-собачьи зло теребил их, чтобы как можно скорее рассеять. На смену одним взлетали другие — и так же рассеивались…
Я бездумно смотрел туда сквозь проволочные прутья клетки. И вдруг вообразил, что, возможно, это никакой не пар, никакой не дым. Это наши мысли и чувства, прежде находившие здесь не только приют, но и понимание, собиравшиеся вместе, чтобы тесниться и поддерживать друг друга, придававшие всей нашей жизни и вид, и вкус, каких, наверное, больше уже никогда не будет, — да, это они, как птицы, взлетают из разрушенного гнезда: взлетают и тают в пасмурном небе — взлетают и тают…
Тогда-то мне и подумалось, что уже не будет минуты горше.
Но я ошибался.
Показалась из-за угла ближнего дома невдалеке долговязая, глаголем наклонившаяся от спешки фигура. Я узнал — это Петя Серебров торопился от метро сюда, где еще вчера была библиотека. Он шлепал по лужам не глядя, волосы частью были всклокочены, частью прилизаны снова начавшимся мелким, как из пульверизатора, дождем, куртка нараспашку, грудь расхристана…
Я думал, что сейчас он примкнет к женщинам, чтобы возносить жалобные пени над руинами нашей сгоревшей жизни.
Но он, подойдя, повел вокруг совершенно сумасшедшим взглядом и крикнул:
— Наталья Павловна! Слышите? Светлана Полевых из окна выбросилась!..
8
Сядешь этак в своем домике, закусишь пшеном, попьешь водицы, вспорхнешь на щербатую от времени жердочку да и щелкаешь клювом от нечего делать. А то перескочишь на качельки: есть у меня в клетке такие, проволочная рамка на подвесе. Толкнешься как следует правой лапой — и пойдут они качаться, и носят тебя туда-сюда: аж ветер поднимается и теребит хохолок. Закроешь глаза, поплывешь: кажется, что не по одному и тому же месту ерзает кривая проволока, не в той же самой клетке шмыгает раз за разом, а в плавном полете уносит тебя все дальше и дальше! — и если вовсе отдаться движению, очнешься однажды бог знает где, на другом конце света, где шелестят пальмы и воркуют волны зеленого, никогда не стынущего моря.
Но даже если не так, если проволочные качельки не могут никуда унести, если они ширкают все по тому же месту, не покидая куцего пространства твоего узилища, — все равно безвольно отдаешься их размаху. Жадно ловишь минуту бездумности, минуту неги и беззаботности; тянешь ее как резиновую, хватаешься за последние ее секунды, потому что знаешь: как пройдет эта блаженная минута, канет в небытие, откусив заодно очередную толику жизни, так на смену ей непременно придет иная — и какой-то она окажется?..
Не буду я рассказывать о той сумятице, что поднялась после истеричного Петиного возгласа. Вокруг стоял дикий шум, всем было ясно, что Петя выкрикнул что-то чрезвычайно важное, но за треском и ревом строительных работ никто толком не расслышал, что именно; стали галдеть и переспрашивать друг у друга: «Что сказал? Что сказал?» Кто разобрал одно, кто другое, кто додумал так, а кто этак. В результате мгновенно родилось несколько равно убедительных в своей фантастичности версий, и венцом минутной суматохи стали отчаянные рыдания таджикской женщины Мехри: она поняла Петю самым, пожалуй, из всех неожиданным образом: что всех гастарбайтеров до конца недели вышлют из Москвы, а сейчас уже ловят, чтобы загнать в обезьянники.
Когда дело кое-как прояснилось, когда по новому поводу вдоволь поохали, поахали и пометались, бестолково, по-курьи топчась на одном месте, дождь припустил по-настоящему. У кого-то был зонт, у кого-то нет, стали разбредаться, поспешили к метро. Наталья Павловна Петю отпускать не хотела, повела к себе. Вид у него и впрямь был сумасшедший: глаза горят горем, без шапки, лицо мокрое от дождя пополам со слезами.
Дома она накапала ему валерьянки, спроворила чаю, и все это ни на минуту не смолкая, ведя воркующую речь, лишенную, по сути, смысла, зато имеющую утешительную, успокоительную форму. Петя просох, обмяк, стал рассказывать: прорвало.
Все у них, по его словам, было хорошо. Но однажды — примерно месяц назад — Светлана вдруг ни с того ни с сего заявила, что с этой минуты между ними все кончено. Настолько кончено, что нечего обсуждать, и пусть он ни знаком, ни словом не смеет ее беспокоить, пусть забудет и думать, что она есть на белом свете.
Ему тогда показалось, что она внезапно сошла с ума — настолько все это противоречило тому, что еще несколько часов назад было между ними, — и, возможно, в другое время он добился бы причины этого необъяснимого умопомешательства. Но как назло это случилось как раз после семинара, на котором прошло обсуждение его стихов. И Петя, как всякий поэт, преувеличивающий значение собственного творчества, втемяшил себе, что Светлана Полевых ведет себя так именно потому, что стихи ей категорически не понравились. И, несмотря на то, что, слушая и читая их прежде, Светлана относилась не только к его поэзии, но и к нему самому весьма благосклонно, ныне мгновенно и катастрофически разлюбила, потому что он, Петя, стал ей не только противен, но даже, возможно, и отвратителен.
Что еще сказать? Он все-таки позвонил ей, надеясь прояснить отношения, сорвать с них непонятную для него и ужасную пелену. Но встретил такой отпор, какого и представить себе не мог: Светлана говорила с ним мало того что резко, но еще и презрительно, и это окончательно утвердило его в мысли, что все дело в стихах. А поскольку других стихов у него не было и писать по-другому, изменяя себе в угоду взбалмошной девице, он вовсе не собирался, то Петя махнул на все рукой, и единственным положительным результатом случившегося стали двенадцать новых стихотворений, созданных им за несколько дней в состоянии любовного раздражения, душевного бешенства.
А теперь такой поворот.
Мать Светланы позвонила ему утром. Кинулся к ней. Варвара Полевых перемежала слова рыданиями. Светлана сделала это утром, записки не оставила, упала на жестяной козырек, смягчивший удар. Козырек спас жизнь, а все остальное очень плохо. Теперь в тяжелом состоянии в реанимации, туда не пускают… вот так.
***
Прошло время. Лето быстро скатилось в осень. Птицы начали сбиваться в стаи, и некоторые уже потянулись к югу.
Усевшись на раму распахнутой форточки, я смотрел, вздыхая, как они обильно перчат туманное небо…
Из травматологии Светлану, уже обучившуюся пользоваться креслом-каталкой, перевели в психиатрию. Еще через месяц она, сопровождаемая Петей, смогла вернуться домой. Я увидел ее вскоре после этого. Она похудела, выглядела гораздо взрослее — если принимать за взрослость тень несчастья, навеки поселившуюся в испуганных глазах. Не знаю, от чего ее лечили и окончательно ли вылечили после того, как поставили, если можно так выразиться, на ноги в травматологии; мне даже не хочется делать на этот счет никаких предположений.
Может быть, если бы несчастье Светланы Полевых не совпало с пожаром, унесшим библиотечные фонды и саму библиотеку, добитую началом строительства, Наталья Павловна смогла бы пережить их. Однако злосчастный дуплет подкосил, на мой взгляд, и ее душевное здоровье. Во всяком случае, жить мы стали по довольно своеобразному распорядку.
Каждое утро она просыпалась по будильнику. Вставала, умывалась, приводила себя в порядок, подливала мне воды, подсыпала зерен, завтракала чем бог послал, одевалась по погоде и уже от дверей, будто и на самом деле могла это забыть, вспоминала: «Ой, Соломон Богданович, что же вы тут будете один? Пойдемте лучше назад в библиотеку».