Вот тебе раз. Не ждал я от нее такого. Как будто я просто так перелистываю…
Вся моя жизнь прошла здесь, в библиотеке, среди книг. Все, что я знаю, дали мне книги. Такие разные и такие живые, в каждой из которых бьется бессмертное сердце ее создателя — пусть иногда глупое, пусть подчас даже черное и злое сердце, — именно они вылепили мою личность…
Ну и Калабаров, конечно, приложил руку. Я всегда тянулся за ним. Может быть, тщетно тянулся: ведь я мог только мечтать о том, чтобы достичь его высот. И все-таки я старался, я видел маяк, указывавший мне верную дорогу. Мы редко говорили по душам, но, даже когда молча сидели в кабинете, его молчание так много значило для меня… Теперь его нет, мне не за кем следовать… И, когда думаю о нем, чувствую горькую пустоту — черный сгусток небытия.
А Наталья Павловна, оказывается, уверена, что это как в цирке. Вроде аттракциона, когда морской лев на носу мячик держит: научили его штукарить, вот и изгаляется всем на потеху. Ну не смешно?..
— Но все-таки иногда мне кажется, что Соломон Богданович и на самом деле читает, — добавляет она. — А иначе отчего он такой умный?
Господи, какое счастье: прямо камень с души.
— Вот-вот, — говорит Калинина со смехом. — Главное, чтобы нового директора с порога дураком не подарил.
— Да уж, — вздыхает Коган. — Вот и жди у моря погоды… Может, такой зверь придет, что небо с овчинку покажется.
— А может, и ничего? — предполагает Плотникова. — Со всякими уживаются…
Все возмущенно на нее смотрят: понимают, что она имеет в виду, но не понимают, как могла такое ляпнуть: все хотят сохранить верность Калабарову, а тут такое…
Надо сказать, несколько дней назад снова заезжала Махрушкина. Как бы между делом. Собрала коллектив, толковала, что с новым начальником дело пойдет куда как весело. Кричала, хохоча: «Что вы! Что вы! Виктор Сергеевич такой мужчина!..»
Никто в ответ не улыбался. Даже замдиректора Екатерина Семеновна сидела с поджатыми губами, хотя ей, по ее должности, тоже могло бы перепасть горячего — если бы Махрушкина сочла, что Екатерина Семеновна могла бы и ярче проявить свою преданность начальству.
«Такой роскошный мужчина! — повторяла Махрушкина. — Как говорится, настоящий полковник! Девочки, держите хвост пистолетом, он еще вас всех полюбит! То есть, хочу сказать, вы все его полюбите!»
В конце концов Геля Хабибулина вскочила, чуть не плача крикнула: «Да как вы можете! У нас траур, а вы такое!..» — и выбежала из зала.
А Махрушкиной, понятное дело, все божья роса. Пожала плечами независимо и сообщила, что она, между прочим, скорбит не меньше других, да только траур трауром, а нужно и дело делать. И что некоторые библиотекари (явно намекая на Гелю), целят в старшие, но увы: у них ни опыта, ни квалификации, чтобы справиться с такой ответственной работой, так что ждать им повышения до морковкина заговенья. В общем, испортила всем настроение — и тут же смылась от греха подальше…
— Ну уж не знаю! — горячо сказала Калинина.
В этот момент хлопнула в холле входная дверь, все вскинулись, стали оторопело смотреть друг на друга, и в глазах читалось одно и то же.
Но оказалось, это вовсе не новый директор, а всего лишь Владик, сын Плотниковой — огромного роста и веса жирный мужчина в джинсовом костюме. Поверх джинсовой же рубашки золотой крест, и если прибавить цепь, то общим весом не менее килограмма.
— Добрый день, — неожиданно писклявым для его комплекции голосом говорит он.
Плотникова вскакивает и отходит с ним к дверям. Недолго толкуют, после чего Владик вручает матери три пустые матерчатые сумки, вежливо прощается (так же пискляво) и пропадает.
Все понятно. Сейчас Плотникова допьет чай и пойдет к Екатерине Семеновне отпрашиваться.
С благословения не то епархии, не то Патриархии Владик издает церковную литературу. Я склонен относиться к нему с определенным уважением: делом человек занят, все вот этими, как говорится, руками: сам готовит тексты (по сообщению Плотниковой, скачивает из мировой паутины), сам в типографию, сам потом развозит тиражи по магазинам. До Белинского и Гоголя руки не доходят, но молитвенники и жития разлетаются, как горячие пирожки. Иногда, запарившись, он, как сейчас, просит мать заняться сбором выручки. Отпросившись на полдня, Плотникова заваливается к вечеру совершенно без сил и едва таща сумки, битком набитые деньгами.
Сейчас она садится на свое место у чайного стола, смотрит на часы и говорит недовольно, но с затаенной гордостью:
— Совсем обалдел. Я говорила? — опять в долги влез по самые уши.
Все давно знают, в какие долги Владик влез и по какому поводу. Но почему-то не прочь послушать еще раз. Наверное, слушательниц греет мысль, что кто-то еще, кроме них самих, влезает в долги.
— Умом нерастяжимо, — горестно кивает Плотникова. — Мало ему все, мало. Теперь вилла эта, будь она трижды проклята. Уж боюсь спрашивать, сколько стоит. В Москве шесть квартир, в Черногории четыре. Говорю: Владик, да ты бы здесь дачку присмотрел. «Нет, мамочка, — отвечает. — Мне на границе Франции с Италией как-то спокойней». Подумать только! Опять гонит мать-старуху по магазинам мотаться… Разве ему растолкуешь! — Она безнадежно машет рукой. — Как об стенку горох.
Чайник закипел.
— Ужас, — соглашается Коган и приступает к разливанию кипятка.
Чай, понятное дело, из пакетиков. Калабаров был последним в библиотеке (а может, и в природе) человеком, который пользовался заварочным чайником. Чашки разнокалиберные. Женщины называют их то стаканами, то бокалами; на мой взгляд, ни то, ни другое не может быть правильным, ибо стакан — он и есть стакан: граненый или чайный, а бокал — это нечто возвышенно-винное. Должно быть, следует называть эту громоздкую посуду кружками.
Калинина принесла кулек с домашним печевом, Коган высыпала магазинные баранки, Наталья Павловна тоже выложила какие-то пакетики. Мармелад в кульке с прошлого раза. Или даже с позапрошлого. Потому что все, независимо от возраста, следят за фигурой и сладкого не едят. Но как ни стараются, женщина-таджичка Мехри все равно права относительно «толстых» теток. А сама она комплекцией примерно как рукоять своего производственного инструмента, то есть швабры.
— А можно мне на дорожку сушечку? — льстиво спрашивает Плотникова.
— Да ради бога, — пожимает плечами Наталья Павловна. И так же сухо, как сами сушки, предлагает: — Мармелад берите…
Плотникова набивает рот, хрустит и произносит невнятно, но с достоинством:
— Вы уж извините, что я сегодня ничего не принесла. У меня даже хлеба дома ни крошечки.
Сегодня! — усмехаюсь я про себя. Ладно у меня ничего нет — ни печений, ни плюшек; это и понятно — в магазин одного не пускают. Но и у Плотниковой вечно шаром покати. Вот все толкуют о нашем брате, о птицах: дескать, не прядут, не жнут. Честное слово, обидно: лучше бы на библиотекаря Плотникову посмотрели.
Калинина, Коган и Наталья Павловна привычно переглядываются. Калинина сухо спрашивает:
— Валентина Федоровна, как же так! Позавчера же была зарплата.
— А я ее всю на карточку положила, — доверчиво поясняет Плотникова. — Мне самой-то ведь и не нужно ничего. Владику надо помогать. Я возьму печеньица?..
— Владику, — скорбно поджимая губы, кивает Анна Павловна. — Разумеется.
— Неразумный он у меня, — невнятно толкует Плотникова, хищно косясь на мармелад. — В долгу как в шелку. Все на последнее. Разве ему объяснишь? Ну все, вот плюшечку только скушаю — и побежала…
***
В начале третьего снова крякнула входная дверь, снова все вскинулись и снова попусту: Петя Серебров.
— Юрий Петрович у себя?
На самом нелюбимом библиотекарями месте — за конторкой у входной двери, которая прежде никак не называлась, а в последнее время Махрушкина велит звать ее «рысепшын» — сидела Катя Зонтикова.