полоски на ее сверкающей шкурке. А ящерица уже далеко. Взбежала на курган.
Запрыгнула одним махом на выщербленное темя каменной сарматской Бабы, а у
Бабы-то — ах ты ж, сука! — у Бабы рыжая борода, Баба ухмыляется в бороду и
говорит Тамаре: что! не признала меня?! Это я — Ермолай! Муж ее, Ермолай, стоит на кургане, врос в него по колено. И живот и рожа у него каменные. Одна
только борода пушится на ветру, да глаза в глубоких глазницах поворачиваются, сверкая белками.
— Съел ты, съел мою ящерицу! — кричит ему Тамара. — Оттого и помер! Вот отчего
ты помер!
Баба хохочет над выдумкой Тамары, и от хохота ее содрогается, срывается с
места и плывет, уплывает куда-то курган: множатся его очертания; и вот уже не
один, а сотни курганов цепью призраков, медленным караваном тянутся по
степи…
Пробуждаясь, не сразу узнает Тамара полуденный мир — яркую и неподвижную
картину, внезапно возникшую в чехарде видений. Изумленно, точно впервые, оглядывает она освещенную солнцем дельту, обугленные, пополам разваленные
молниями вековые ивы, каменеющие на песчаных берегах прямого, как палаш, Мертвого Донца, безымянные ерики и протоки, ослепительно сверкающие в тусклой
зелени заливных лугов, выжженные солнцем, вытоптанные козами и коровами рыжие
макушки осевших в землю курганов и далекие, окутанные маревом Аксайские холмы, на которых теснятся, возвышаясь над степью, города и станицы нижнего Дона.
Смотрит старуха Тамара одним только правым глазом, а левый глаз ее уже много
лет ничего не видит, кроме прозрачных зигзагов и темных фиолетовых точек: сколько ни следи за ними, они, знай себе, плывут и плывут — то в одну, то в
другую сторону; а то еще вспыхнут от солнца, подлюки, и вмиг разлетаются
искристыми звездами, — когда-нибудь они перескочат и в правый глаз, и тогда уж
совсем ослепнет Тамара от ихней пляски. Она бы и посейчас была зоркой на оба
глаза, кабы не муж ее, Ермолай. Ух, ревнивый был! ух, лютый! Чуть прознает
грех какой за Тамарой — что вправду было, а что наплетут зазря, да ему все
одно, — потаскуха, кричит, шалаболка распутная! Задерет все юбки на голову и
давай гулять батогом по спине да по ляжкам, так обгуляет, что неделю ползаешь
рачком… А это было… куда же он уезжал?.. в горы он ездил, в Осетию.
Подрядился стекольщиком, стекла вставлять. Кто-то ему рассказал, что
стекольщики там в один день богатеют, оттого что в Осетии этой дожди идут ой
какие! с градом хлещут дожди, не дай Бог, стекла дробит подчистую! А он тебе — кто? Он хоть плотник, хоть свинопас, хоть стекольщик. Ну и поехал, значит. А
вернулся в станицу — и что ж! До дома еще не успел дойти, ему уже про Тамару и
то, и это. Тамара ведь молода была, и хороша собою казачка. Ух! волосы
смоляные, тяжелые, брови в стрелочку, задница арбузами — прости Господи, — и
мало ли кто за ней ходил кобелем.
Вот и порассказали-то Ермолаю, кто да как за Тамарой ходил. Ох озлился же он
тогда. В дом вошел — и молчком: шагает по комнатам сам не свой, на Тамару
совсем не глядит, только бороду свою жует и жует… А потом он снял со стены
батог — бить хотел, да, видать, передумал. Отшвырнул его в сторону, той батог, да кнутищем же прямо в глаз угодил Тамаре. А и что? Ничего: эдак зыркнул из-за
плеча, басурман, усмехнулся и говорит: запомнишь теперя, сучка ты растакая! — и выбежал во двор. Куда ж его? — на коня. Гикнул и в степь полетел, ускакал к
себе в степь. Проветриться.
Страшный он был на коне, не дай Бог! Без седла гоцал, без стремян. Вспрыгнет
ему на хребтину, весь согнется, вцепится в гриву — точно ворон какой аль паук!
Он ведь карликом был. Муж ее, Ермолай. Вот такусенький был, Боже мой, до
сиськи едва доставал. А старый какой! — того и сказать нельзя. Бабка ее, Антонина, говорила, что старый он был всегда: старым на свет народился, старым
и жил всю жизнь. А жить, говорила она, жить ему, идолу, вечно! Оттого что он, Ермолай, самого сатаны племянник… Ой, прохвостка! и надо ж ей было такое
сплести… А по ночам Антонина пугала Тамару карликом Ермолаем. Она тогда была
маленькой девочкой — дитем была Тамара. Бабка качает Тамару в люльке, сама уже
спит-засыпает, а все бает и бает сквозь сон байку про Ермолая: — Видала ты, — говорит, — фуражка у него на голове колом стоит?..
— Видала.
— Это он роги свои под фуражкой хоронит, поняла?
— Ага… Антонина?
— Че тебе, дочка?
— А где же хвост у него?
— Хвост он в штанине прячет, а на копыта сапоги надевает… Спи уже, спи, а то