Агроном с дореволюционной выучкой, а значит, из состоятельных, не из бедноты. Где ж было бедноте до революции учиться до таких степеней, чтобы фуражка с бархатным околышем, лакированным козырьком и след от кокарды сберегся? Не было таких. Чувствуя своё возрастное и образовательное превосходство над Судаковым, агроном оказался словоохотлив, красноречив и откровенен.
Шли они, не торопясь, по обочине. По дороге – нельзя: выбоины, буераки, рытвины. По сторонам валяются ломаные оси, спицы и трубицы от колёс, оглобли, словом, всякие следы немудрых крестьянских повозок на этом лесном, безлюдном волоке.
– Здесь дорога заставляет желать лучшего, – выспренно говорит агроном. – Теперь не такое время, чтобы дороги править. Летом мужик в земле ковыряется. Зимой с него спрашивают лесозаготовки. А эта перестройка на колхозный лад отнимает у крестьян бездну времени. А не рано ли? И не напрасно ли? Я часто спрашиваю себя об этом. Некоторые говорят, что сверху виднее. Может быть, это так, а может быть, и не так. Ломают закостенелую, окаменевшую душу крестьянина-собственника. Полное покушение на частную священную и неприкосновенную собственность… Страшное, большой решительности дело затеяно. Осмелюсь вам сказать, молодой человек, до революции и в годы новой экономической политики я помогал хуторским и отрубным хозяйствам. И это считал целесообразным. Наше крестьянство не созрело, сознанием своим не дошло до обобществления земли, скота и всего прочего. Погодить надо, погодить, а главное, не нажимать силой. У нас опять нажим. Не понадобится ли ещё Сталину выступить в духе статьи «Головокружение от успехов»?..
Судаков молча слушал излияния агронома. Потом, когда сели отдохнуть на копны сена в стороне от дороги, он спросил его:
– А вы сами откуда родом?
– Здешний. В Тигине своё собственное хозяйство. Неплохое, прямо скажу. Плюс жалованье. Обид на личную жизнь никогда не имел. А теперь и моё хозяйство приняло мученический венец, вошло в колхоз. Что ж, должен был служить примером. Хорошо, буду служить. Послужу… Не знаю, долго ли продержусь я и другие тоже на остром гребне колхозной волны…
Агроном был до крайности мрачён, непрерывно курил, бросая под ноги недокуренные дешёвые папиросы. Потом он встал и сказал:
– Ступайте одни. Дорога прямая, никаких отворотов. А я тут на хуторок приверну. Мне торопиться некуда…
«Странный человек, – подумал Судаков, – спорить с таким – напрасный труд, тем более с глазу на глаз. Видно, пьющий: нос сизый с отливом, глаза навыкате и мешки под глазами. То-то работничек! Наверно, с ним придётся столкнуться?..»
Но столкнуться не довелось: на другой день Судаков услышал облетевшую всё Тигино весть. Пьяный агроном стрелялся. Пуля прошла навылет на два сантиметра ниже сердца. Увезли в Вожегу в больницу.
Остановился Иван Корнеевич на временное житье у одной вдовы, в просторной избе, по соседству с правлением Тигинского куста колхозов.
– Чаю нет, сахару нет. Бери в сельпе муку – хлеба я тебе напеку, как умею. Самовар есть – кипяток всегда будет. Ягоды ещё не поспели. Чего ещё? Живи с богом. Ни-ни, за ночлег на свежем сене, да за кипяток ни копейки не возьму. У меня крест на шее, никто ещё не снял.
Выслушав эти условия, Судаков развязал рюкзак и первым долгом разделил килограмм чёрствой колбасы между ребятишками и дал всем по крендельку, а хозяйке подал целую восьмушку чаю и горсть сахару.
– Батюшки! Какой добрый! Дай тебе господи…
Расположив к себе хозяйку и «троицу» её детей, Судаков не спеша стал выведывать, выспрашивать, и на все его расспросы говорливая хозяйка отвечала с избытком.
– Я неграмотная – не беда. Зато ребятишки мои все учёные. Им не препятствую. Без ученья-то куда податься? Некуда. Вон, у нас Довбиленок до чего достукался. Всё превзошел. В Москве учился. Теперь в Тигине за главного воротилу. Что скажет – быть по его слову. Про часы спрашиваешь? Живи, как знаешь, без часов; девятый год у меня часы не ходят. А висят, пусть висят. Никому не мешают. И опять же память о покойном муже…
– Давно умер?
– Какое. Не умер. Война-то была, так на Плесецкой коего году англичаны воевали да белые против наших. Там и схоронен на Плесецкой. В ту пору я беременная была этим меньшаком. Поревела, наплакалась я, будь они, интервенты, прокляты… Троих-то сирот каково поднимать на ноги? Это теперь ветер в спину, когда выросли. И малы пока, а не избалованы, да не испохаблены – всяко дело умеют делать: косить, грести, жать, молотить, боронить. Пашню деру сама. Лошадь то у соседей, то у брата брала, потом отрабатывала. Деревня, так и есть деревня. Да, вот прошлого года несчастье было: волки корову разорвали. А ты что на часы уставился? Если можешь, почини – и живи по часам, как в городе. А мы и без часов не собьёмся. На работу теперь в колхозе по колоколу выходим. Брякнет колокол – пошли все. На обед, на шабаш – тоже по колоколу… И так можно время угадывать: глянь на березу, что под окном, время верное показывает. Ежели тень от березы падает на колодец, то десять часов; ежели на Поликарпову избу – полдень, в промежутке – одиннадцать часов. Ходят такие «часы», не пикают, портятся только в сумрачные дни. Привыкай… У меня не раз командировочные останавливались. Я к чужим людям привыкла. Проезжих да прохожих теперь шибко много стало. Раньше волость вся около нас ютилась. Теперь район большущий-большущий. Ежели от Пунемы через Липник и Огибалово, да через нас по такой дороге пехтуром до Вожеги и в обрат до Пунемы – полдюжины лаптей понадобится. У нас ещё лапти из моды не вывелись. Обуви у всех недохват. Заколешь телку, бычка – кожу подай в заготовки. Береста-то везде есть. Кто умеет, сплетет лапти и форсит.
– Да, дело тут небогатое!.. – посочувствовал Судаков.
– Всегда, как я помню, бедноты у нас невпроворот. Вся надея на колхоз. Ваш брат, приезжие, хвалят будущую жизнь, а нам натерпелось – сразу бы забыть о вековой нужде.
– А чего бы ты, хозяюшка, хотела?
– Ну, как чего? Одеться, обуться всей семье и всем нам, деревенским. Сытость от нас самих зависит. Налогами если не обидят, – прокормимся. Нам ведь не велики и разносолы надо: капуста, картоха, репа пареная, каша-овсянка – это есть, а щи с мясом да молоко, это уж когда работа потяжелей… Из товаров – не худо, чтобы сахар, керосин, чай, да всё по хозяйству на потребу – серпы, косы, лампы… Нам ведь елестричества неоткуда взять. А будь елестричество, как в Вожеге, либо в Вологде, я бы ночей не спала. Плела бы кружева, да прошвы…
– Непритязательный народ у нас! – проговорил Судаков.
Хозяйка не поняла его и не пристала к слову. Когда всё была сказано, спросила, как его звать и была обрадована, что он некурящий. Такого не опасно уложить спать на сарае, на свежем пахучем сене – не подпалит, беды не наделает.
– Иди, Иванушка, отоспись с дороги. Там и мои ребятишки дрыхнут. Так привыкли на сене спать – не добудишься. Мягко, пахуче… Утром тебя будить или сам вскочишь?..
– Вскочу, – смеясь, ответил Судаков и пошёл отдыхать.
Спалось на сене действительно хорошо, крепко. Проснулся, когда острые лучи солнца врезались в щели на крыше, и на сеннике стало светло и по-своему всё ожило, заговорило. Две курицы хвастливо раскричались, выполнив свой долг перед хозяйкой. В сенях, постукивая копытцами, блеяла овца. Кто-то на улице, невидимый, отбивал косу. Скрипели тележьи колёса. Наземные ворота на двор были раскрыты настежь. Оттуда пахло навозом, и через эти ворота и западню то залетали в сарай, то вылетали на улицу, чередуясь, две ласточки – хозяева серенького гнездышка, прочно и недосягаемо сооруженного под самым князьком крыши. Судаков приметил, что ласточки ловили мух, и по очереди принося добычу в клювах, кормили двух уже взрослых детенышей. Птенцы были настолько велики, что вытеснили отца и мать из своей «квартиры», и тем приходилось ночевать на шесте, где висели прошлогодние веники. После утреннего завтрака родители решили поучить детёнышей летать самостоятельно. Медленно, трепеща крылышками, ласточки не спеша перелетали от гнезда до перекладины, садились, щебетали, подзывали к себе несмышленышей. И вдруг один птенец осмелился, чирикнул и полетел к родителям.