Моментально сели пить чай, объясняя о цели приезда. Шофер попросил водки, принесли и водку. Могучая старуха Лещенко, такая же лупатая, как Ирина, смотрела с брезгливой жалостью на худого Толечку.
— Нельзя жить в городе детям, — бубнила она.
Господин Верещагин вел себя по-светски.
— Почему же нельзя? — спрашивал он с любопытством. — У нас Венсенский лесок рядом я, и, например, зоологический садик.
— А я чему ему всякую дрянь видать? — спрашивала старуха. — Я раз побывала и чуть не стошнила, ей-Богу. Лежит это на камне, ровно клецка, с гору величиной, а лицо, как у урядника, и глаз кровью налитый. Пропускает себе рыбу в желудок и дышит смрадно. А птица там вся, ровно в розовых галошах, ходит и друг друга в долговязые шеи пощипывает. Смотреть — нехорошо. Кому такие яйца продашь?
— Я редко хожу, — сказал Толечка. — Туда с собакой не пускают. Но, например, там есть тапир. Правда, у тапиров странные ноги?
— Почему именно ноги, а не рыло? — спросил отец с напряженным смешком, но вспомнил о собаке и оживился: — Вот, кстати, хочу вам, Ирина Гавриловна, эту собачку свою презентовать.
Сказал и растерялся от собственной привычки одарять и радовать женщин ценными подарками. С ужасом вспомнил о цене Цыпы, нервах Толечки, о долге хозяйке, но выпил седьмую зубровку и отмахнулся я от всего, кроме глаз Ирины.
— Как? — спросила она, краснея. — Этого Цыпу в подарок?
И стало тихо, непонятно отчего. Цыпа лежал под столом, влипая всем телом, от скорби, в пол, Толечка зажал в руке соленый огурец, и он тек, шофер подмигивал на Верещагина и Ирину хозяйке и хозяину, но они глядели сурово.
— Нельзя, — крикнула старуха Лещенко. — Ирина своих цып имеет — куроводство по последней брошюре, да парники, да расчистка сада под огурчики и клубнику. Он цыплят передавит, мерзавец.
— Помилуйте, мамаша, — густым голосом сказала Ирина, — я ведь не в монастырь поступила, у меня наряды есть, я и в Париж обратно могу перебраться, если вы воду на мне начнете возить с вашим характером.
Ирина посмотрела в смятенные затравленные глаза Верещагина.
— Спасибо, — запела она сладостно. — У меня мечта была на вашу собачку с первого разу, когда вы с Натальей Николаевной к нам в Булонь еще заезжали.
— Ехать, — сказал шофер, — ехать!
Но еще осматривали, несмотря на сумерки, новенькое хозяйство. Цыпу быстро прикрутили мочальной веревкой к гнилой будке, и хозяйка со злостью в каждой толстой морщине бросила ему огромную легкую белую кость от того же допотопного животного, вероятно. Кость была размером с Цыпино туловище и пахла песком и улитками.
В саду же веяло мокрыми грядками, птичьим пером, весной, и Цыпа задрожал крупно и закрыл глаза до половины. Ему было все все равно, и он считал себя агонизирующим. Толечка вытирал нос холодной грязной рукой и стоял у калитки спиной к будке.
По мокрой земле, с дырами в тех местах, где были раньше деревья, шли, задевая друг друга плечами, Ирина и Верещагин, воображая на костях Цыпы и всего остального новую и будто бы прекрасную жизнь.
СТРАШНАЯ КАРТИНА
Подростку нужен авторитет и уверенность. Помощь, поддержка.
В четырнадцать лет Ольгу раздирали противоречия и сомнения. Ей казалось, что все тверже стоят на пути, чем она.
В конце гимназического лагеря замыкала аллею деревянная церковь. Внутри, иконостас был расписан руками гимназических художников. Священник был в России академиком, он очень хорошо говорил проповеди. Этой весной он впервые спросил Ольгу на исповеди, получает ли она записки от мальчиков.
— Нет, — сказала Ольга и внутренне усмехнулась грешным смешком: получать — не получает, но хотела бы получать. От одного мальчика по имени Кика.
Его мать служит в бельевой, он всегда смеется. Он говорил, что он — однолюб по природе и ищет душу-близнеца. Было ясно, что он Ольгу близнецом не считает.
Под куполом гимназической церкви, как в самом настоящем храме, летали разноцветные голуби, похожие на безногих ангелов. В углу висела страшная картина: дети, одетые в гимназическую форму, катят с горы на санях-«громобое», за их плечами стоит смерть с косой. Был такой случай. Ольгины одноклассники катались на запрещенной горе, и один из них разбился насмерть о столбик на повороте. Он правил санями, на правой ноге у него был надет конек, как тормоз — это не помогло. Он умер, пока его везли на санях к лагерю израненные товарищи. Девочка со сломанной ногой осталась лежать в снегу, поджидая помощи. Разбитая грудь мальчика напоминала при прикосновении мешок с колотым льдом. Портсигарчик в кармане сплющился. Мальчик всего два месяца тому назад приехал из Советской России. В бельевой так и говорили:
— Это ихние советские штучки — наши дети в эмиграции чище и послушнее. Он их сбил: одна паршивая овца все стадо портит. Мой Кика бы этого не сделал.
А преподаватель естествознания сел за картину. Он натянул на мольберт холст и твердой рукой нарисовал бледное зимнее небо. Он дал ослепительный снег с алыми бликами вечерней зари, которая угадывалась за гребешочком елового леса. Он лихо изобразил поворот дороги синей краской, роковой столбик был в двух шагах от саней, дети хохотали и не понимали опасности. На их лицах блуждали ухарские усмешки. Смерть стояла сзади, отставим и сторону косу, чтобы ее хорошо было видно, и опираясь о плечо девочки, срисованной с оригинала. Эта бедная девочка и в жизни была курноса, скуласта, узкоглаза, носила челочку. Ей кто-то написал в альбом: «Вы совсем похожи на японку, не хватает только кимоно. Сядем же скорее и расписную джонку, поплывем… куда? не все ль равно?» Но вместо джонки она села на «громобой» и сломала ногу,
Ольга видела, как на Троицу, когда церковь не запиралась три дня, забежал туда ученик детского сада. Он от кого-то спасался, У него на лице был ужас. Штаны, списавшие на пять пальцев ниже колен, были разорваны на коленах; и в ладони у него лежали каменные розовые шарики. Он задохнулся от счастья, найдя убежище, и, не видя Ольгу, перекрестился кулаком с шариками. И потом он приложился к картине с санями. На полу лежала трава, березки осеняли алтарь, бельевые дамы всюду повесили у икон чистые полотенца, вышитые крестиком. У мрачной картины не было даже цветов. Ольга — сентиментальный подросток, — молилась, чтобы Кика полюбил именно ее. Нужна была поддержка. В самом крайнем случае — Божья. Ей почему-то казалось, что к Богу нельзя обращаться в несчастье: помощь — людское дело, а Бога нужно славить, украшать и благодарить. Но сейчас ей было четырнадцать лет, и Кика никого не любил. У него были слишком бледные и холодноватые глаза. А мать Кики уже разнюхала, что Ольга полюбила ее сына, и сразу приняла угрожающую позицию. Позавчера Ольгин барак ходил в баню перед Троицей. Баня была в одном доме с бельевой. Получая чистый пакетик, завернутый в полотенце, из рук Кикиной матери, Ольга от хорошего к ней отношения сделала реверанс, что считалось позором у нее в классе по отношению к бельевым дамам. Мать Кики усмехнулась и сказала толстой эстонке, латающей груду полу длинных штанов с дырками на коленях:
— А вот я, если бы была директором там или инспектором, знала бы, как этих влюбленных наказывать. Если ты, скажем, за блондином бегаешь, штопай по воскресеньям белые носки, если за брюнетом — черные, — она захохотала. — И все бы, знаете ли, прошло.
— Моя дочка глупости не думает, — сказала ворчливо эстонка. — Он — первый ученик после Михалкова. Михалков — старше дочки на двадцать один месяц. На Перекоп ходил. Ему учиться, должно быть, просто.
В бане была общая раздевальня, шедшая ступенями под самый потолок. Ступени были с чудовищными щелями, и туда, в жидкую грязь, все проваливалось. Раздевальня называлась Каносса. Внизу Ольгина одноклассница изображала голого Генриха на морозе, а наверху — Папа, запершись в замке Матильды, танцевал арлекинаду. Готовились к дивертисменту на Троицу. Дежурная воспитательница, стоя на площадке посреди душей, орала на Тату-Генриха за ее вихляния боками. Костлявая Тата смеялась с визгом и пыталась занять четыре душа. Она толкала мокрой ногой Ольгу и наконец упала на живот около стока. Это было смешно, и Ольга тоже грубо хохотала и украдкой плевала вместе с Генрихом на рыжие волосы одной восьмиклассницы, которую прозвали «гетерка». Но вот она увидела. Сбоку, около душей, держа в руках шаечку, стояла курносая девочка и не входила в толпу. Ей нельзя было упасть, как Тате, прямо на живот, и самой этому обрадоваться. Ее правая нога была чудовищно искалечена. Весь подъем был вывернут и разворочен, что-то торчало, что-то блестело на этой желтоватой ножке лиловым тошнотворным блеском. И стоять японке приходилось, выворачивая бедро. А какие у нее были хорошенькие гладкие плечики, какая нежная, удивительная грудь! Ольга помыла ей голову и достала душ. А так как в классе у них были скверные отношения, то японка стеснялась, а Ольга стыдилась своей случайной доброты.