Выбрать главу

— Друг мой, — вкрадчиво задекламировала Вера, — вы забываете о традициях МХАТа и об истории русского театра, которую мы, эмигранты, должны пестовать вплоть до тех счастливых времен, когда мы все…

— На белых лошадях, — подсказала Ара.

Вера осеклась. Жорж представил Ару в юбочке наездницы на белом коне, летящем с креном к центру вокруг золотой арены, и закатился счастливым смехом. Но тут пришел суфлер Вадимов, он же — переписчик ролей. Он так и был, еще в России, суфлером и переписчиком ролей. Труппу «эмигрантской молодежи, идущей в авангарде, но свято чтущей старину» (сербская газета), он давно и люто ненавидел и радовался ее неуспехам. Но ему платили деньги, и он служил у Ары и очень жалел Веру. Вера ему кого-то смутно напоминала из счастливого прошлого русской провинции, но он никак не мог вспомнить кого. Он перебирал в памяти десятки знаменитых фамилий — нет, все было иначе, ничего общего с Верой. Вадимов был пьяница и плохо суфлировал из-за кривых зубов. Зубы его в России были прямыми, а главное — сплошными, без этих щелей и дыр, но теперь разъехались веером, и он им грозился, что однажды всех повырывает к черту. Ара говорила с ним, как с лакеем, Вера — как с любимой нянькой и живым звеном между нею и славным прошлым русского театра.

— Вы, барышня, значит, играете Мармеладову? — спросил Вадимов Ару сумрачно. — Ролька — пакостная, прямо ух как вам с этой ролькой не совпадать…

— Да нет, — надменно ответила Ара, — это для меня вторая новость. Какая такая еще Мармеладова? Я поражаюсь вашим сведениям.

Вадимов покрутил головой и отошел к шкафу. Там ему захотелось всплакнуть, но, увидя в зеркальной глубине Веру, он снова задумался над ее сходством с кем-то и сел на подоконник.

Гости пили чай, и Вадимову Вера подала чашку на подоконник, туда же она положила холодную котлету. Вадимов пил, ел и вспоминал. И вдруг плавно, как на идеально сложенной сцене с вертящимися декорациями, он вышел сразу на серо-голубую террасу помещичьего дома и нерешительно склонился над жардиньерками. Настурции и герань пахнут резко и неприятно, земля у корней была осыпана сигарным пеплом. Вадимову стало невмоготу, и он быстро обернулся к двери столовой. Из двери шла к нему некрасивая широкоплечая девушка в матроске, со стрижеными волосами, и за нею шла кошка. Девушка подошла к нему и восторженно-застенчиво улыбнулась.

— Конечно, — сказала она, — папа вам во всем поможет, все соседи приедут, если больше не будет дождя и не испортятся совсем дороги. А вы сами разве только суфлер?

— Таланта у меня нет, — ответил Вадимов. — Не чувствую таланта, хотя, конечно, призвание есть огромное. Но, собственно, на мои деньги театр и существует третий год. Так что я очень пока доволен.

Сцена потухла, и Вадимов доел котлету. Девушка оказалась первой и последней любовью Вадимова и дочерью сахарозаводчика в Малороссии.

Ара уходила, с нею уходил Жорж, Вера оставалась, но Вадимов, расталкивая всех, первый помчался к выходным дверям. По дороге он подозрительно осмотрел мать Веры. Печальная, мужеподобная, ласковая, она сморкалась в большой платок, и черты ее лица были тоже грубы и нерешительны, как у Веры. Но на ту девушку она уже совсем не была похожа.

БАБУШКА

В Сениной комнате над кроватью висел портрет одного видного политического деятеля, открытка «Лео Шишкина и фотография бабушки Марьи Ильинишны, в черном платье, с большой круглой брошкой на груди. Когда однажды сюда невзначай забежала Грета, она посмотрела на стену с уважением.

— Фрау баронин — грос-мутер, — объяснил Сеня небрежно и, вздохнув, добавил: — Крестьян запарывала, гордая женщина. Сейчас в Берлине, очень меня любит, между прочим.

— Фрау баронин! — прошелестела Грета почтительно.

Сеня тронул пальцем круглую брошку на груди бабушки и сказал тихо:

— Дер шифр имеет старушка, первая красавица была при дворе…

Городишко был маленький. Сеня с матерью и сестрой жил на главной площади и потому изучил обывателей за месяц досконально. После того как с фабрик пролетала на велосипедах толпа рабочих, а вокруг площади начинали щелкать железные шторы лавок, на углу вырастала группа молодых людей в новеньких пестроватых костюмах и в галстуках «собачья радость». По тротуарам барышни, возраста бакфиш, возили коляски с пышными малютками, доверенными им старшими сестрами, и хихикали неустанно, дочери городского головы пробегали с рассеянным видом, или с тенниса, или на теннис, и всегда в новых платьях, и уже непременно, где-нибудь рядом с кинематографом, вырастала, как из-под земли, блондинка Грета, дочь пекаря — хозяина дома, где жил Сеня.

Это был самый волнующий момент за целые сутки. Сеня не спеша повязывал тоже «собачью радость» и по истертым деревянным ступеням спускался на площадь.

— Пошел! — захлебывалась Олечка, качая серьгами перед зеркалом. — Ей-Богу, пошел.

Вот подожди! — говорила мать, выходя на площадку. — Женят тебя тут на немке и закиснешь в дыре с булочниками. Иди заниматься сейчас же!

— Мама, — говорил Сеня, возмущаясь, и шел торжественно через площадь, сворачивая внутрь плечи, к кинематографу.

— О! — говорила Грета, удивляясь. — Хер барон? Гутен таг, Сенья!

Сеня бароном не был никогда, но от титула этого не отрекался, тем более что немцев, живущих на главной площади и в пяти-шести улочках вокруг нее, нельзя было, пожалуй, разубедить, что не все русские эмигранты — «хох аристократы».

Сеня и Грета описывали вокруг главной площади несколько правильных кругов и направлялись к центру, к статуе Мадонны, спасшей некогда обывателей не то от чумы, не то от потопа. Тут они горячо говорили о старине, и Сеня рассказывал Грете историю своего рода, о бабушке, имевшей шифр, и о том, что полное его имя — Арсений.

— Хер барон, — говорила Грета, и, как у всех блондинок, в момент подъема чувств, у нее краснели брови.

От Греты пахло пекарней, хотя Грета отцу и не помогала, на затылке отрастающее микадо остренькой колотой щеточкой упиралось в белый воротник… Сеня вздыхал, трогал ее за локоть и провожал домой.

— Господи! — хлопала ему навстречу мать кухонным ножом по столу. — Не буду я тебе ужин подавать по три раза.

Сестра смеялась загадочно, звеня серьгами, и заводила разговор о том, что если у кого переэкзаменовка по математике, то немецкий язык изучать совсем не обязательно.

— Да! — говорил Сеня, проглатывая котлету. — Да, немецкий язык. А ты дура.

И уходил, хлопая дверями, в свою комнату.

Выплывала луна, и внизу, в комнате Греты, всхлипывала и бормотала древняя цитра, пробуя рассказать Сене что-то необыкновенно прекрасное и печальное до бесконечности.

Перемежаясь с математикой, тянулся Сенин роман, и ни одного решающего слова еще не было сказано.

— Пойди погуляй, — сказала мама Олечке как-то днем, располагаясь писать папе письмо с жалобой на Сеню, что он не занимается.

— Некуда! — фальшиво-равнодушно ответила Олечка, ложась на диван, и тут же вскипела неожиданно: — Я тебе говорила: поедем на дачу. Так нет же: дороговизна, не отдохнем, нахалы на пляже пристают. Я в пятый класс перешла — имею, кажется, право! Сенька гуляет с переэкзаменовкой и в ус себе, негодяй, не дует.

Олечка заплакала.

— Тише, — застонал Сеня, сидящий с тетрадкой в углу и закрывая уши ладонями. — Нет никаких сил заниматься. В моей комнате полы через день моют. Мамочка, обрати внимание на Ольку.

Хотелось в лес, но утром Грета была занята, а сейчас мать не пустила его. (Вот погоди, скажу я твоей белобрысой, как отбивать молодых людей от книжки!) И вчера не ходили, и позавчера… Казалось даже, что улыбка Греты начала стираться в памяти, как надпись на памятнике Мадонны, которую они разбирали каждый вечер вместе.